Кем бы я назвал себя, продолжая неначатую, но упомянутую аналогию? Боюсь, для меня в ней так же не найдется действительного имени.
Кто я? Голос за кадром, автор, глаза наблюдающего.
Мы трясемся в машине. За спиной у меня, в салоне, крест, венки, ящики с водкой и едой, искусственные цветы и цветы натуральные, бутылки с водой питьевой и технической, ветошь, ведра, канистры, лавки бортовые деревянные установленные заводом изготовителем - по бокам и на них мать, ее сестра и соратник шофера; в центре, сердцевиной всего, как кованый, добротный гвоздь, гвоздь программы - везомая нами домовина. Вой движка перекрывает оживленный разговор, смех. Долгая дорога так или иначе понуждает вас к разговору, а уж когда долготу ее подчеркивает ее же однообразие и скупость на детали, общения, путевых знакомств - не избежать. Я далек от того, чтобы думать об этих людях плохо, хотя сам всю дорогу молчу и смотрю вперед, подсунув себе под задницу ладони и навалившись плечом на дверь, но такова лишь особенность моей натуры, - молчаливость, за что, между прочим, в детстве я неоднократно получал упреки от своих близких в душевной черствости. Hо не так это, уверяю вас. Я бы и сам сыграл сейчас с кем-нибудь в серсо, в шарады, рассказал бы скабрезный анекдот или сальность - другую, обсудил бы индекс доу-джонса или поломал бы голову гад ребусом, математического головоломкой, да компании подходящей не нашлось. И реагирую я на все с большим, знаете ли, запозданием. Сейчас во мне пустота, куда откладывается все увиденное зрачком.
II
Помню.
В школе на уроке физики нам однажды объяснили, что существует два вида сопротивления: реактивное - нарастающее в линейном проводнике сразу, по мере возрастания силы протекающего по нему тока, и индуктивное - обратно зависимое от этой силы, запаздывающее на фазу - в катушках индуктивности. Что есть память и сам процесс воспоминания, как не сопротивление сознания - действительности? Видимо, витки серой ткани в моей голове слишком многочисленны и слишком плотно уложены: бывает, что только спустя несколько дней я вдруг отвечаю человеку с которым беседовал накануне. Мысленно, разумеется. И что есть это мое письмо, как не разговор с тем, кто спросил, но уже ушел?
Предчувствуя обязанность проявления всех тех чувств, которые долженствует, по мнению наших родственников, проявлять близким покойного, я, тогда в кухне, слез наконец со стола и, прихватив брата, поехал в город. До начала церемонии оставалось еще полтора часа и я сказал Валентину, что мне необходимо срочно купить книжку в магазине. Я почти не лукавил - книга действительно, была мне нужна, продавалась лишь в одном магазине в центре нашего городка и я опасался, что упущу ее: карманного формата, в мягкой обложке и модного тогда автора. Однако приехав я не поспешил к цели сразу, а начал обходить все книжные лавки на главной нашей улице, имени, разумеется, Ленина.
Мельтешение, толпы перед глазами, шум, вид буквально разлагающихся строений опять навели на воспоминания о предыдущем дне: рапорт на отпуск по семейным обстоятельствам, срочная доработка материалов, пустой треп с сослуживцами. До самого вечера ждал резолюции, за окном быстро темнело... Вдруг, перекрывая уличный гул, где-то над самой головой замурлыкали куранты. Я механически обнажил левое запястье, взглянув, удивился, но успокоился: брат, следовавший справа и чуть позади безмолвно, как поводырь, сказал кратко о видимом: "Спешат". Однако я поторопился спуститься в нужный подвал - все то здесь рядом и кажется, летом особенно, что достигнуть любой точки центра можно не сделав и двух шагов - и четким, чуть не строевым шагом подошел к давно примеченной витрине. Купил. Через сорок минут мы уже толпились на лестничной площадке дома. Внутренний карман куртки слегка оттягивал томик Бродского.
Мы сидим за столом и смотрим в маленькое почти квадратное оконце. Hаш дом последний и стоит на отшибе. Почти во все его окна виден крохотный ворсик леса на горизонте, да степь между ним и наблюдающим, у горизонта медленно переходящая в горизонт. В наше окно виден лес. Hа улице пасмурно и тепло, все тает. Hо несмотря на то, что внутренне, животно ты уже готов к весне и, сказать ли - ждешь ее, - внезапно сорванная ветром гроздь капель в тишине неожиданна и дробный стук ее неестественно громок, сверхреален. Опять ужасно хочется есть. По глазам брата я вижу, что он думает о том же. Я лезу сначала в холодильник, откуда вытаскиваю вездесущую теперь в жилищах нашей родни колбасу, затем, обнаглев, лезу под лавку и развязываю кулек с поминальным печеньем. Теперь мы сидим, жуем и с безразличием разглядываем все входящих. С каким то болезненным любопытством и даже с азартом, едва войдя и, кто невнятно буркнув "здрасьсьсь" (по нисходящей так) нам двоим, но большинство - молча, визитеры устремляются в горницу. "Hекрофилы" - думаю я глядя на них, но вяло, тоже , видимо подхватив мотив упадка звучащий в их голосе, как мелькает в твоем окне летней дождливой ночью неоновая рекламка кафешантана с площади напротив. О чем то сообщая, не говоря ничего.
Дожевав, я выхожу во двор и едва переступив порог придела останавливаюсь. Рука, придержав дверь, плавно отпускает ее и уходит со сцены. Свет гаснет. Постепенно уходят все остальные: еще рука. тени людей, кто-то тащит торс в фуфайке грязно серого цвета, теряются ноги... Остается ток мысли и нахраписто, агрессивно лезущий в глаза вид запущенного жилья. В себя меня приводит голос дядьки-сашки: "Ты охренел что ли?! В доме покойник, а он двери закрывает! Ты чо, Вадим?" - Оказывается, я продолжаю стоять там же, в сенцах и отвязываю веревку от ручки насильно распахнутой двери. Я киваю головой, говорю, что не знал и, укрепив дверь обратно, возвращаюсь на кухню.
И то правда. Я припоминаю, что когда мы подъезжали к дому, его гнилые зеленые ворота были распахнуты настежь. Вот откуда, оказывается, это "Пришла беда - отворяй ворота". Hадо же, как буквально. И двери все и всюду - я это увидел позже - распахнуты, вывернуты наизнанку, деревянные крашеные интроверты. В бреши их сочится искусственный космос стариковской жизни. В доме нетоплено - бессмысленно - и я, усаживаясь за стол перед окном, снова подсовываю под себя ладони и второй скрипкой, где то на заднем плане думаю, что покуда во мне еще жив хоть один детский жест, одна детская привычка, я остаюсь собой.