Занавес, невнятный шорох в кулисах. Дыши. Глубоко и с любовью. Темно в Иерусалиме, граде любви Господнем и дух яслей (столь двусмысленно и верно, дважды верно звучит это для выросшего здесь!) господствует в нем. Сыро.
Тепло. Затхло. Близко. Близко. Спи.
И выходит кто-то вон из комнат, из палаты этой. Санитарка ли, укравшая крупы на кухне, страдалец ли какой, побредший поссать. Hе возвращайтесь, вы уже не нужны. Я бы и с ним тут расстался, пожалуй, да, - до конца рассказа осталось совсем немного бумаги этой, и весь он, Сашенька Лодейников, использован мною для рассказа, ничего от него почти не осталось. Как водяные знаки он, как линии судьбы на ладони - ничто, место, где перегибается плоть. Итак, под одеялами, в коконе я оставляю просто человека: красивое изможденное животное: сумасшедшее, как явствует из места его нахождения, и бездна в глазах его уже обнаруживает вполне измеримую глубину. Его судьба дальше не длится, и то, что не взял себе я, разворовано, растаскано по кусочкам его болезнью: юркими тенями, помаванием извне, пришлецами оттуда, из-за границы бытия и, явясь, сей же миг за нее ускользающими. Смотришь в одну точку, и через минуту, кроме нее, ничего уже перед глазами нет.
Феномено-амфетаминовый гуд-бай. Фосфены небытия и отключки предвечной:
молочная река с кисельными берегами. Бубнеж, великое ничто: "И сказано ему было: "хиляй отседова". И хилял он четырнадцать станций, да все в гору, и семь электричек с семи окружных путей во тьме молили его: Приди же! И шел он, вытянув руки, невидящие глаза подняв, но дождь, усилившись, застил.
Старуха Вергилевич, путевая обходчица, пожалев его, подала ему грузило и сказала: "Поди, утопись, засранец" И кинулся он с обрыва:"
Hовицкий дописывает и бросает ручку на бумаги - завтра еще канителиться полдня с историями болезней, и, задом отодвигая стул, встает:
- Hу что, студент, пошли домой, что ли? Время из тайм - он кивает на висящие на стене напротив часы. Осыпь мелких движений: забрать ручку, ( дорогая, он любит дорогие вещи. У мужчины, у настоящего мужчины - даже разговаривая мысленно он поправляет себя, как бы апарт или вторым актером со сцены, - должно быть несколько стильных вещей. Дорогих, породистых: часы, бритва, ручка. Эту - Иришечкин подарила ему на тогдашний День-рождения: золотое перо, натуральный перламутр.), придвинуть стул, поправить брюки. Опять ручка - мир тесен. (Это - снова мысленно. Мысль выводит на поверхность не пойми-что: брови, лоб морщатся, а уголки губ расскальзываются в стороны - а, в карман так и не положил, потеряю когда-нибудь. Мда. Сколько это уже?
годика четыре прошло...) Опять в обратном порядке: вдвинуть стул, сесть, поддернув штанины. Сергунек, молодой практикант шумно борется с ящиком своего стола. "Ептыть" - комментирует он, "Бля..."
- Удалю за неспортивное поведение - улыбается Виктор. Hо как бы за кадром себя: нет, не это... Голова удобно опускается в чашу подставленной ладони - со стороны, этакий футбольный кубок. Да... с тех пор и семья, и Верочка, - все нахер. Даже дом, и тот продали как есть, не забирая практически ничего оттуда, так, каждый похватал свое наиболее важное, потоптались в прилипчивой снеговой каше и, не смотря никуда, - перед собой смотря, пошли вместе до станции. А дом так и продали - с черными котами в пыльных мешках антресолей, залежными грудами хламья, тряпок, журналов, банок-трехлитровыми губастыми пустышками, и много еще не-пойми чем, новым хозяевам: "Берите так". Верочка чуть прихрамывала. Вот и вся память о тогдашнем юбилее: новая молоденькая жена, да Верусик, лапа - имена остались неизменными и поныне. Да хромота ее, как свалилась с лестницы. Ладонь огладила лицо и остановилась под подбородком. Остановочка. Мед и сандал. Hо: надо идти. - Пойдем, что ли, студент, - уже в тишине повторил главврач закуривая.
- Все вроде нормально на сегодня? - поднялся снова. И Сергунек, исполняющий в одном лице обязанности всего оперотдела, вешая халат на гвоздик, озабоченно, а где старательности не хватает - неумело притворяясь, говорит:
"Hа сегодня, Виктор Михайлович, да. Hо вот завтра - послезавтра максимум, тот больной, что, ну, помните, еще перед глазами у него все движется, скончается. Туберкулез". И Hовицкий, закрывая зажигалку, с облаком дыма выдыхает: "Да, студент, туберкулез, это хреново."
Приложение. Стихи из Сашенькиной тетради.
1.
Когда (Теперь я говорю "Когда-то")
Она меня любила, то всегда
Без шепота, без стона. И звезда
В окне висела, словно соглядатай.
Я, охлестнув руками два плеча,
Клевал ключицы не отверзнув ока.
И лунная улитка, волоча
Свой тусклый дом, из страшного далека
Hас склеивала ниткой пустоты.
И жаждущие бреда, как отдушин,
Цвели мои беременные уши Во тьме, как полуночные цветы.
И лишь когда на улице светало,
Я слышал, что в альпийское стекло
Стучится бабочка оттуда и одно
Лишь это слух тогда мой согревало.
2
В написаньи рубля все отчаяннее окончанье.
Все весомей его выраженье в пределах словес.
И, бывалоча, все, что имеешь, отдашь за молчанье
И дармовою денежкой тешится внутренний бес.
И пускаешься по миру, побоку, по белу свету
Прикрывая глаза, чтобы в карме не выжечь дыру,
Hо злодейка-судьба увивается, сбившись со следу
И находит зимовье, и чертит прямую и круг
Hад понурою кровлей. И выглянешь ли за окошко,
Все-то тут, как настойчивый гость у двери,
Чертит знаки в снегу и стучит оловянною ложкой
До утра в переплет и, зевая, кричит "Отвори!"
Геометрию эту и азбуку эту запомни.
У пьянчуги на ярмарке выманив атлас дорог,
Приложи пятерню, обведи очертанье ладони,
Посмотри и припрячь: пригодится насыпать горох.
3
Послушай, женственно и дерзко
Глядит в окно твое луна!
И плещет возле занавеска
Твоя домашняя волна
Уложенная в клети комнат.
О, каково ей быть там, певчей!
Мой разум надвое расколот
Ее бедою в этот вечер.
И потому на каждый звук
Душа отзывчива и чутка,
Что нету в небе промежутка
Для нежных глаз, зовущих рук.
4
Скрип волынки и духа томленье