Фотографии были чёткие, подробные. Плоский свет фотовспышки выхватил угол тюремной камеры с грубо выкрашенными пупырчатыми стенами и железной кроватью. Наискосок грязного матраса в изломанной позе лежал человек. Лишь на одной фотографии он вяло пытался закрыть лицо ладонью, выбеленной прозекторски-мертвенным светом. На других – с приоткрытым запёкшимся ртом и зажмуренными глазами, в каком-то тягостном томлении вцепившись пальцами в края матраса, – демонстрировал бесстыдное безразличие не то пьяного, не то больного. Кандалы, рваная рубаха, двухнедельная небритость, кровоподтёки. Примерно такую картину Дана видела в кристалле… Но на карточке это выглядело сухо и отстранённо, как протокол, и потому особенно жутко. Когда-то, в лагере, впервые увидев Альриха по ту сторону стола для допросов – обитателя иного мира, человека, неуязвимого в своём достатке и карьерном благополучии, щеголеватого, то снисходительного, то высокомерного, и всегда, всегда недосягаемо всесильного, – Дана пожелала когда-нибудь, пусть через десятки лет, поглядеть на него сломленного и униженного, по горло в грязи и безысходности, как она сама сидела перед ним, перед этим самодовольным эсэсовцем, живая лишь по недоразумению, пронумерованная, безымянная, просто кусок высушенной голодом плоти. Пожелала, собрав всю злобу, – а яростная злоба служила тогда протоплазмой каждой клетке её истощённого тела. Прошло меньше года, и её пожелание, давно позабытое, родилось-таки в материальный мир. Вот оно. Эти фотографии – словно снимки картин, нарисованных её тогдашним одичалым воображением.
Дана невольно окинула взглядом присутствующих – будто они могли уличить её в чём-то. Лицо баронессы было, как всегда, отрешённым, только резче обозначилась вертикальная складка между бровями. Барон искоса посматривал на жену. Их дочь всем своим видом показывала, что к ней происходящее не имеет ровно никакого отношения. Чернявый гестаповец развязно закинул ногу за ногу и теперь покачивал ступнёй в лакированном ботинке с очень высоким каблуком.
– Достаточно одного моего звонка, – Шрамм словно бы взвесил в ладони невидимую телефонную трубку, а затем, не вставая с кресла, слегка поклонился барону, – чтобы вы никогда больше не увидели вашего сына живым.
Гестаповец выдержал долгую паузу: ждал реакции на свои слова. Её не последовало. Дана слышала собственный пульс, глухим буханьем отдающийся в ушах, – как и в тот день, когда она бежала от автобусной остановки до дома, мучимая страшным предчувствием.
– Но вы его увидите, – продолжил Шрамм. – Непременно увидите. В том случае, если вернётесь в рейх. Всей семьёй.
Дана помертвела.
– Какая чушь, – отрезала Эвелин. – Я никуда не поеду.
– В таком случае вашего брата завтра же расстреляют.
Казалось, сознание отделилось от тела и билось в судорогах где-то рядом за толстым стеклом, не в силах повлиять на происходящее, а тело обратилось в камень: бессмысленное, неподвижное, оно не способно было вымолвить ни слова. И стало очень трудно дышать. Дана с ужасом почувствовала, что задыхается.
– Проблемы моего брата меня ни в коей мере не касаются, – тем временем отчеканила Эвелин, сцепив руки на коленях. – Пусть разбирается сам. – Её наэлектризованный голос звенел. – Я остаюсь и дочь свою никуда не позволю увезти.
Гестаповец поглядел на неё с искренним интересом.
– Вам совсем не жаль вашего брата? Подумать только, какая странная семья. В таком случае, позвольте, я прямо сейчас позвоню. Сообщу, что ждать нечего. – Шрамм подчёркнуто неспешно поднялся и шагнул к телефонному столику.
Дана едва приоткрыла словно бы обмётанный изморозью рот, но по-прежнему панически не хватало воздуха, и сердце колотилось как бешеное.
– Я возвращаюсь в Германию, – сказала баронесса, глядя прямо перед собой. – Это не обсуждается. – Она взмахнула свободной рукой, пресекая ещё не прозвучавшее возражение дочери, прямо-таки подскочившей в кресле.
– Вот это совсем другое дело. – Шрамм уселся обратно и снова принялся раскачивать ногой. Обильные блики на ботинках были в точности как жирные отсветы на его зализанных волосах, словно для ухода за шевелюрой и обувью гестаповец пользовался одним и тем же густым маслянистым веществом. – Но один человек – это так мало, вы же понимаете.
– Я согласна, я поеду, – не своим, плавающим каким-то голосом наконец сумела произнести Дана.
Эвелин быстро посмотрела на неё. На миг Дане почудилось, что эта высокая худая женщина – в строгом тёмном платье, с тяжёлыми серьгами, с безукоризненной причёской, получившая такое утончённое воспитание, какое Дана и представить не могла, – сейчас набросится на неё, чтобы навешать затрещин.
– Ну а вы-то ему кем доводитесь? – поинтересовался у Даны Шрамм. – Вы так и не ответили.
– Я… – Горло и грудь вновь сдавило, голос пресёкся. Дана намеревалась выложить всю правду, но внезапно поняла, что у неё нет ровно ничего такого, что можно было бы сейчас гордо швырнуть в рожу гестаповцу. Нет подходящих слов. Да, Альрих увёз её из концлагеря, потому что разглядел в ней перспективную курсантку для своей школы сенситивов. Да, он с самого начала выделял её среди прочих, да, между ними постепенно завязалась странная дружба – между тюремщиком-учителем и заключённой-ученицей. А ещё он едва не нарушил эсэсовский устав, или расовый закон, или как там это называется. Короче говоря, едва не переспал с ней. И в любой момент она со своим навязчивым обожанием могла невольно его скомпрометировать – поэтому он тайком переправил её за границу.
О чём она теперь может сказать? И не навредит ли своими попытками что-то объяснить?
– Понимаете… я… – пролепетала Дана. «Если вернётесь в рейх». Эти произнесённые гестаповцем слова прямо-таки вдавливали в кресло и отнимали речь. Вонь бараков, окрики надзирателей, холод. Вечный холод, что, чудилось, оставил осколки льда в сердцевине каждой кости… И присутствие рядом лишь одного человека из всех, что ходят по земле, могло заставить её забыть об этом холоде.
– Я должна ехать, – с трудом выговорила Дана.
– Служанки только в качестве приложения, – пояснил чернявый и пренебрежительно отвернулся. – Мне нужны члены семьи.
– Вы добились своего, – тяжело произнёс барон. – Ну а теперь объясните, для чего вам это надо. Вам, очевидно, нужны заложники. Но зачем? Чтобы управлять им? Полагаете, у вас получится? Смешно! Учтите, для этого человека нет ничего святого, вы зря тратите время!
Впервые Дана не услышала в голосе барона особой уверенности.
– Думаю, получится, – спокойно заявил Шрамм. – Заключим пари, господин барон?
– Не забывайтесь, сударь. И где, в конце концов, гарантия, что вы оставите его в живых? – Барон вновь посмотрел на жену: та сидела, прикрыв глаза, и веер фотокарточек в её руке слегка подрагивал.
– Ваш сын нам нужен, – просто ответил Шрамм. – Не его проекты, не его деньги. Он сам. Вот гарантия.
– Господи, какой немыслимый бред! – Эвелин вскочила, бросилась к двери, на полпути обернулась. Беспомощно посмотрела на родителей, потом на гестаповца. – Убирайтесь, господин Шрамм. Живо убирайтесь! Если не уберётесь, я вызову полицию!
– И что вы им скажете? – Шрамм картинно задрал брови, собрав на глянцево-смуглом лбу мелкие морщины. – Я никому не собираюсь причинять насилие. Я всего лишь пришёл заключить сделку.
– Лично я на неё не согласна! – отрезала Эвелин. – У меня, в конце концов, ребёнок, и…
– А вы не боитесь оставаться здесь в одиночку, без поддержки? – зловеще полюбопытствовал Шрамм. – На прислугу ведь нельзя положиться, а с ребёнком, знаете ли, всякое может произойти… Дети так непоседливы…
Эвелин всё поняла и погрузилась в мертвенное молчание.
– У вас есть пять дней на то, чтобы собраться и уладить дела, – продолжил гестаповец. – Не позднее чем вечером пятницы, восьмого декабря, вы все должны пересечь границу рейха. Что касается визы и прочего – все заботы я беру на себя. Поторопитесь. Помните: один мой звонок – и Альриха фон Штернберга расстреляют.