– Нет, это вам спасибо за ваше мужество, фройляйн, я необычайно, необычайно вам признателен.
И тогда Дана решила рассказать ему абсолютно всё.
Иногда посреди монолога краем глаза она замечала, что в дверях появлялась баронесса, чтобы молча послушать и в какой-то момент незаметно уйти. Едва ли фрау фон Штернберг следила за мужем и за тем, какие у него могут быть дела и разговоры с горничной, – потому что порой у Даны складывалось впечатление, что у этих двоих за годы совместной жизни выработалось нечто вроде телепатической связи друг с другом. Во всяком случае, знала баронесса не меньше, чем её муж (скорее всего, он ей всё пересказывал): в её манере обращаться к Дане появилось нечто новое, как будто теперь Дана хотя далеко и не ровня ей, но уже не совсем служанка.
Сначала барон вовсе не перебивал Дану, затем, изредка, стал задавать вопросы – уточняющие, наводящие, а однажды спросил:
– Ваши родители были дворянами? Они ведь поэтому эмигрировали из советской России?
Дана смешалась. Взглянула на свои руки – крупные костяшки, туповатое выражение пальцев, ногти хоть и маленькие, но лопатой. Ничего общего с аристократическими руками Альриха, один вид которых её завораживал, настолько явно в них просматривалась гениальность кого-то или чего-то, спроектировавшего человеческое тело.
– Н-не знаю… Не думаю. Дворяне… Нет, что вы, скорее всего, нет. Это… важно?
– Да нет, не очень. В сущности, совершенно не важно.
Чему учили курсантов в школе «Цет» – подобных тем Дана поначалу старалась не касаться, опасаясь, что ей просто не поверят. Но без этих пояснений многое из рассказанного теряло всякий смысл, и как-то раз Дана принесла в кабинет барона чемодан, с которым приехала в Вальденбург и который теперь хранила под кроватью, открывая изредка и лишь тогда, когда была уверена, что её никто не видит.
– Инструкторы в школе называли их кристаллами, – пояснила она барону, опускаясь на колени перед распахнутым чемоданом и обеими руками беря что-то, завёрнутое в чёрную бархатную тряпицу. – Хотя обычно у курсантов такие шары были из простого стекла, к тому же они гораздо меньше… А этот, из горного хрусталя, подарил мне ваш сын. Это такой инструмент. Чтобы видеть. Я им редко пользуюсь, он отнимает силы, а у меня много работы… – Дана раскрыла тряпицу, обнажая гладкую поверхность сферы, полной сероватого сияния замкнутой в самой себе пустоты.
Барон вскинул бледные ладони (и этот всплёскивающий, протестующий жест был Дане необыкновенно знаком):
– Извините, фройляйн, но мне не по нраву различные столоверчения и прочее вздорное фиглярство из дешёвого балагана. Это всё ухватки жулья, которое хуже карманников. Впрочем, я нисколько не удивляюсь тому, что на подобную ерунду падок сброд из этих самых СС…
– Вы мне не верите. – Дана поднялась. – Вернее, не хотите верить. Хорошо, я докажу. Вы увидите, что я умею. Чему меня научили. Вот, – она заозиралась вокруг, провела левой рукой по столешнице. – Вот, этот стол вам достался вместе с домом, а прежний хозяин дома был дантистом, он уехал… сейчас скажу… в Америку, потому что получил там наследство. А вот эти часы на столе, – она задержала руку на небольших, старинного вида, часах с барочными завитушками на корпусе, – вы привезли из Германии. У них стекло с трещиной, потому что их бросила на пол ваша жена, когда вы с ней поссорились. Из-за денег. А на следующий день она родила вашего сына, ровно в полдень. Вы были при рождении обоих ваших детей, потому что у вас в семье так издавна принято… Вечером вы пообещали жене никогда больше не говорить о деньгах. И не стали менять стекло часов, чтобы трещина всегда напоминала вам об обещании…
– Довольно! – воскликнул барон, и в его голосе прозвучало нечто сродни испугу. Дана отняла руку от часов.
– Что ещё вы успели выведать за время своего пребывания здесь? Что?! Отвечайте немедленно!
– Больше ничего, сударь. – Теперь настал черёд Даны испугаться. – Я обычно этим не пользуюсь. Меня научил ваш сын. Он говорил, это никакое не колдовство, просто есть неизвестные науке законы… У каждой вещи есть энергетическая память. Её можно читать. Это называется «психометрия». Злоупотреблять опасно, особенно из простого любопытства. Ваш сын предупреждал: те, кто злоупотребляет, могут сойти с ума. Я хотела только показать, чтобы вы поверили… Простите меня, сударь. Простите…
Через несколько дней Дана осмелилась задать вопрос, не дававший ей покоя едва ли не с первого дня, проведённого в доме Штернбергов:
– Вы, наверное, снова рассердитесь, если я скажу… Почему Альри… то есть ваш сын, не помог вам… выздороветь? Я видела, как он лечил людей. Он бы помог, я точно знаю. Или вы ему не позволили?
– Вы несносная проныра, фройляйн. – Барон смотрел на огонь; с некоторых пор камин в кабинете, прежде всегда холодный, разжигали каждый вечер. – Пользуетесь тем, что откровенны со мной. Так и быть, откровенность за откровенность: я давно разочаровался в том, кого вы называете моим сыном. С первых лет его жизни. Ещё когда мы с женой только заметили это… оно проявилось не сразу… то, что доктора именовали эзотропией, гетерохромией и бог знает как ещё, ни у кого в нашем роду не было ничего подобного. Я уже тогда понял, из него не выйдет толка. Вы думаете, я не пытался помочь ему? У скольких докторов он ни перебывал ребёнком, всё зря, а доктора были от него в ужасе – от того, что он им наговаривал. В сущности, от ребёнка-то у него была только наружность – ни детской чистоты, ни детского неведения. Он никогда не задавал вопросов. Всегда всё знал, даже то, что ему знать не полагалось. В нём всегда было что-то дьявольское. Не иначе, дьявол украл моего сына и поставил на подменыше свою метку. Тот, кого вы постоянно выгораживаете, лишь из-за злой насмешки судьбы носит моё имя. Я не желаю иметь с ним ничего общего.
– Вы верите в дьявола? – осторожно спросила Дана.
– Дьявол в каждом из нас. В том, кого вы называете моим сыном, его слишком много.
– Неправда. Неправда! Ваш сын не виноват, что родился с таким пороком… и с таким даром. Да вы же его совсем не знаете!
Барон резко обернулся к ней:
– Никогда не говорите, будто я чего-то не знаю, если желаете остаться в этом доме! В следующий раз окажетесь за порогом! Идите к себе, на сегодня достаточно. И поумерьте наконец вашу дерзость!
На следующий день барон был сильно не в духе, выбранил Дану за то, что она долго не могла разжечь огонь в камине («Вы преуспели в роли адвоката, но напрочь забыли о своих обязанностях!»), потом угрюмо молчал и вдруг спросил:
– Что вы можете увидеть в своём кристалле, фройляйн?
– В общем… всё, сударь. Ну, почти всё. Прошлое, будущее… Ваш сын…
– О нём ни слова больше! Я запрещаю вам говорить об этом человеке. Лучше скажите вот что: будущее – вы же его видели, верно? Что там?
Дана по-прежнему сидела на коленях перед медленно разгоравшимся очагом, на барона она не смотрела, но мертвенная интонация вопроса заставила её поёжиться, и страх, который она всегда носила в себе, выплеснулся, как ледяная колодезная вода из переполненного ведра.
– Я не хочу опять вас рассердить, сударь. Но там… война.
– Где? Неужели здесь, в Швейцарии?
– Этого я не знаю.
– А дальше? Что дальше вы видите, Дана?
Впервые он назвал её настоящим именем.
Дана отвернулась от огня, перед глазами расплывались зеленоватые пятна – словно патина, подёрнувшая полутьму комнаты.
– А дальше я боюсь заглядывать.
* * *
По понедельникам Дана ездила из Вальденбурга в Райгольдсвиль, покупать лекарства для барона. Это дело ей стали поручать недавно.
Было раннее утро начала ноября. Дана сидела на переднем пассажирском сиденье автобуса, сразу за водителем, и смотрела в окно. Из тумана являлись, обретая очертания, стволы и ветви стылых заворожённых деревьев, чтобы через мгновение кануть обратно в сизое марево. Мотор натужно выл, пока автобус поднимался в гору, и туман понемногу начинал светлеть, словно бы таять в собственном молочном сиянии. Скоро остатки его растворялись в прозрачном воздухе, будто капли молока в ключевой воде, и сквозистые буковые кроны сияли под солнечным светом, пронизавшим небесную высоту, от которой захватывало дух. На повороте между обтрёпанными елями, ветви которых висели, как мокрые кошачьи хвосты, показывалась долина, из которой они только что выехали, – на её месте безмолвствовал снежно-белый океан. Автобус спускался с вершины, и лес выдыхал навстречу призрачную дымку, которая вскоре набирала свинцовую глухоту, поглощала небо и землю, чтобы у подножия холма вновь превратиться в плотный кокон тумана.