По-хорошему надо делать ноги. Как можно скорее. Пробую сесть на койке. Тут же заваливаюсь назад. Вроде ничего не болит, но как же паршиво… Тело точно разваренная макаронина. Насколько мне известно, эффект от слезоточивого газа не такой. Хоть я и надышался этой гадости основательно. Палата хорошо проветривается, а я здесь явно не меньше, чем сутки. Потому что остановили нашу маленькую революцию уже под вечер, а сейчас сквозь больничную штору пробирается закатный алый луч. Если я не задохнулся, значит, жить буду. И лучше, если на свободе.
С этими мыслями я вновь предпринял попытку подняться. Уперся локтями о подушку, спустил ноги на пол и попробовал принять вертикальное положение. Шатало меня ужасно, колени подгибались. Да в чем дело-то? Я разозлился сам на себя, изо всей силы подтянулся, ухватившись за металлическую спинку, сделал резкий рывок и…
Свалился на пол. А койка поехала в сторону − очевидно, ее забыли правильно поставить на тормоз, и с грохотом въехала в стеклянный шкафчик. Стекло выдержало, но все же потрескалось.
И, конечно, палата тут же заполнилась людьми. Меня подняли, вновь уложили на кровать. Я пытался сопротивляться, но куда там. Хотелось завыть от бессилия. Чьи-то руки продолжали удерживать меня. Когда в поле зрения вдруг появился шприц, я принялся отбиваться с удвоенной силой. Ненавижу шприцы. Не из-за боли, ведь это всего лишь секундный укол. Но ощущение тонкой иголки, протыкающей кожу, невыносимо. И почему-то каждый раз нападает иррациональный страх. Что это не лекарство, а смертельная инъекция. Или еще что похуже. Что-то, от чего я взбешусь, выцарапаю себе глаза, перегрызу горло медсестре и сигану из окна вниз головой. Кажется, я почти умолял оставить меня в покое. Но игла все равно вошла в мою вену. И я вновь почувствовал, что уплываю.
На этот раз здесь было тихо. Вокруг ничего, кроме белого тумана. В который я тут же начал проваливаться, поэтому пришлось сдвинуться с места. Но, по крайней мере, я мог стоять на ногах. И никакой тошнотворной паники, которая то и дело подкатывала к горлу. Тут было спокойно, только очень грустно. Не было видно ни конца, ни края этому туману. И я все шел, шел вперед. Где-то сомневаясь, не нужно ли мне повернуть в обратную сторону? Вдруг зайду слишком далеко в этих чертогах подсознания? Или же здесь шаги ничего не значат? Или наоборот?
Мне даже захотелось вновь увидеть или услышать Зеленоглазого. Как-то очень одиноко оказалось в этом тумане. Теперь я бы не стал от него убегать. Подумаешь, я спятил. Хорошо ведь поговорить с кем-нибудь. Пусть даже с тем, кого породило мое воспаленное сознание. Лучше, конечно, с кем-то реальным. Кто поймет. От кого не захочется сбежать, как только рассвет прогонит последние тени. На рассвете лучше всего возвращаться, а не уходить. Не помню, где это я слышал. Ночь хороша для новой дороги, а утро для возвращения.
Мне бы очень хотелось куда-то вернуться. Туда, где меня бы ждали. Не знаю, кто бы были эти они… Но очень ясно представилось, как я бы вышел к ним из серого утра, когда трава покрыта легкой изморозью, а они бы позвали меня в дом. Мне бы предложили кружку с чем-то горячим, прямо с порога. И с каждым глотком бы возвращалась жизнь, несмотря на смертельную усталость. И вокруг бы говорили, говорили, а мне хотелось бы слушать, хотя сон уже наваливался на веки тяжелыми гирями.
А потом я бы так и задремал под эти голоса, периодически просыпаясь, пытаясь поучаствовать в разговоре. И в итоге заснул бы окончательно, зная, что больше не нужно никуда бежать. И никто не потревожит меня. Но стоит протянуть руку, и я найду чью-то теплую ладонь. Я засну с мыслью, что все это надолго, если не навсегда. Кто бы ни придумал эту примету про возвращение на рассвете, он знал, что говорил. Я очень, очень хочу вернуться, вот только не знаю, куда. Заснуть на рассвете и проснуться к новой жизни.
Интересно, можно ли это считать новыми жизненными планами? Такие вот размытые мечты о чем-то абстрактном? Но откуда-то я знал, что так будет, если я поступлю правильно, если приду туда, куда нужно.
А потом я вдруг увидел Ржавого. Он стоял, обняв себя за плечи, носком ботинка пытаясь разогнать клубящийся туман, как видно, безуспешно.
Как же я злился на него вчера поначалу за использование моего тела, моего голоса! А потом как-то смирился.
Теперь же я был рад его видеть. Даже не зная, реален ли он, или это очередное порождение моего подсознания.
Он поднял голову, улыбнулся, как всегда, печально. Почему-то я знал, что он всегда так улыбался. Как-то обреченно. Будто предвидя свое будущее.
− Теперь я закончил свой концерт. Тогда они не дали мне закончить. Спасибо, брат.
− Но клуб разрушен, − возразил я. Мне никто не рассказывал об этом, но это было очевидно. Нашу развеселую тусовку разогнали, и здание сровняли с землей.
— Это как оставленная в земле грибница, брат… Снеси шляпку, а потом весь лес заполнится новыми грибами.
− Но… Это вовсе не так. Грибы не…
Ржавый улыбнулся, все так же грустно, но вместе с тем абсолютно безмятежно.
− Знаю, брат, знаю. А вот оборванную песню нельзя оставлять просто так. Этот разрыв потом висит в космосе целую вечность. Нельзя этого допускать, брат. Но, думаю, ты и сам знаешь.
Я осторожно кивнул. Смущало меня даже не то, что он говорил, а что вообще был так разговорчив. Что называл меня братом. Вчера мне казалось, что Ржавый довольно молчалив, предпочитает ограничиваться отдельными словами или фразами.
Мне хотелось спросить его, почему он выбрал именно меня, именно мое тело. Делал ли он так раньше, пытался ли делать? Ведь у него было столько поклонников, разве не нашелся среди них кто-то поголосистее и посговорчивее? Но нужные слова не находились. И вообще, странно это было для меня − искать какую-то логику в поступках давно умершего музыканта. То есть признать существование потустороннего мира, субреальности, как угодно. Признать и попытаться понять.
А раньше я отмахивался обеими руками, считая, что это первые признаки фамильного безумия. Ведь с самого детства я видел столько… И не только видел, но и делал самолично. Что же, пора признать существование «не здесь». И то, что со мной что-то не так. «Не здесь» и «не так», прекрасные определения! Но других у меня нет. Конечно, все еще остается шанс, что крыша у меня всю жизнь подтекала и наконец обрушилась, но я решил сбросить этот вариант со счетов. Куда интереснее было спросить Ржавого о… Да обо всем. Но я по-прежнему не мог сформулировать ни одного вопроса.
− Э нет, брат, − вдруг произнес он, хотя я все еще молчал. − Не мог ни один из тех славных ребят помочь мне, никак нет. Ты один такой, впервые за много лет. Я нечасто встречал наших… Нас вообще мало, брат, знаешь. Очень мало.
− Нас — это кого? − удивленно переспросил я. − Бинарных, что ли?
Ржавый усмехнулся и неожиданно положил мне руку в аккурат на солнечное сплетение. Прикосновение было почти неощутимо, я почувствовал лишь легкий разряд тока и теплоту. Которая затем усилилась, окутала все мое тело, и внезапно я почувствовал себя живым и цельным. Даже находясь здесь, в бессознанке. Внезапно мне захотелось броситься к нему и сжать его руками изо всех сил. Я искал это ощущение, искал всю жизнь. Искал, не оставаясь один по ночам, пытаясь раствориться то в одном, то в другом человеке. Но это не было очередным желанием моего дурацкого тела, совсем нет.
− Твоя песня, та, которая про души, − наконец, до меня начало доходить. — Это было про тебя! Та толпа, она так тянулась к тебе.
− Да, брат. Мы всегда светим им, как маяки в непроглядной ночи… И они как корабли мчатся к нам, мчатся наперегонки, обгоняя друга. И бьются о скалы на пути к нам, сталкиваются друг с другом и идут на дно. Тонут, продолжая протягивать руку к свету.
− Вообще-то, маяки светят кораблям, чтобы они не…
− Неважно, брат, неважно. − Лысый философ пожал плечами. − Главное, суть ты ухватил.
Почему-то от очередного его неверного сравнения хотелось зарыться лицом в землю. От безысходности. От несправедливости мира. Вот жил же человек, сочинял песни свои странненькие, но красивые. И люди слетались к нему, как яхты к огню, и были счастливы как грибы в своем лесу, тьфу… А потом его застрелили из-за какой-то паршивой пивной банки. А если бы этого не случилось, он бы прославился, стал знаменитым, а потом у него начался бы творческий кризис, и безумные фанаты рвали бы его на части, и в итоге он бы сторчался от отчаяния и одиночества, уж я-то эту породу знаю.