Настя старалась раздеваться быстро, ей хотелось, чтобы все это закончилось скорее, чтобы можно было убежать из этого полутемного предбанника и больше сюда не возвращаться. Пальцы не слушались, ее тонкие ловкие пальцы как будто одеревенели, она вся тряслась крупной болезненной дрожью так, что казалось, будто сейчас ноги подломятся, и вся она рассыплется на мелкие колючие крошки. Настя попыталась унять страх. Хозяин не любил, когда она так тряслась, а уж если он чего не любил, так бил наотмашь, без жалости, жестоко и усердно, пока она не превращалась от боли в мягкую тряпичную куклу, которую он тогда кидал на лавку, мял и давил своими могучими руками, наваливался тяжелым телом и рвал все внутри… Этого она больше всего боялась. Тело потом несколько недель ныло во всех местах так, что ни лежать, ни сидеть было невмоготу, а уж работать и подавно… а от работы ее никто не освобождал. За малую оплошность или, когда ему казалось, что она недостаточно резво бежит, мог опять бить, еще больше зверея от ее бессилия и собственной жестокости, выволочь за волосы в сарайку и там снова наваливаться и мять…и рвать одежду… и рвать нутро… Сколько она этого вытерпела в свой первый год в этом доме. Даже вспоминать страшно. Уж лучше так, без боя, без синяков и тягучей костной боли во всем теле.
Сняв нижнюю рубаху, Настя замерла на мгновение, выпрямилась, посмотрела на хозяина.
– Иди сюда… ближе иди, не бойся, – произнес он хрипловатым и, казалось, даже ласковым голосом, если, конечно, у него вообще мог быть ласковый голос.
Настя шагнула к нему и оказалась в круге слабого света от лучины в стенном светце. Теперь он ее хорошо видел, нужно было не дрожать, не показывать вида, что она боится или противится. Он теперь мог дотянуться до нее рукой… или кулаком, если захочет. Тело, как назло, все покрылось противной гусиной кожей, маленькие, тонкие как пух, волоски на бедрах встопорщились. Она на миг прикрыла глаза, стараясь успокоиться, силой души унять противную дрожь… Не получилось. Она открыла глаза и встретила прищуренный, усмехающийся взгляд хозяина.
* * *
На дворе она глубоко вздохнула свежий морозный воздух с легким вкусом березового дыма из труб. Похолодало, небо вызвездило, а луна, кажется, висит прямо над ее головой. Поздно уже. Настя легко пробежала по дорожке. Взяла Чалого под уздцы, отвела сани под навес, отпрягла коня, затем отвела его на конюшню, где насыпала в ясли овес и надергала сена ему и кобыле, стоящей в соседнем стойле. Прихватив из саней два тяжелых тулупа, выглянула из-за сарая в сторону бани. Там в окошке еще виднелся огонек лучины, значит, хозяин еще не в доме. Она быстро проскочила двор и тихо шмыгнула в избу. Тетя Марфа стояла на коленях перед иконами и тихо молилась. За молитвой Настя заставала ее каждый день, когда сама была с хозяином. Стараясь не шуметь, Настя разложила мерзлые тулупы на лавке у печи и выскочила в сени. Здесь она скинула душегрею, сняла с головы чуть подмокший платок, насухо вытерла свои длинные шелковистые волосы сухим рушником, заплела их в свободную косу и вновь покрыла платком. В углу, у дверей, стояло ведро с варевом для поросят, от которого еще слегка парило, рядом стояла тарелка с большой коровьей костью. Это тетя Марфа все ей приготовила для вечерней заботы. Настя вновь одела душегрею, плотно застегнув ее на все пуговицы, взяла тяжелое ведро в одну руку, а кость в другую, оставив тарелку на месте.
Сначала она отнесла кость Волку и, когда он начал, радостно урча, ее разгрызать, налила ему в чашку немного варева из поросячьего ведра. Он оставил кость и подбежал к миске. Осторожно понюхал, принялся жадно есть. Настя потрепала его по загривку и медленно потащила тяжеленое ведро в сарай. Отворив дверь шире, чтобы внутрь попал яркий свет луны, она перелила содержимое ведра в корыто и немного посмотрела через загородку, как толкаясь, свиньи выстроились в ровный ряд у корыта и начали чавкать, смешно, как наперегонки, покачивая головами. Плотно закрыв за собой дверь сарая на запор, девушка вновь пошла к конюшне. Чалый, почуяв ее, коротко и тихо проржал приветствие, фыркнул ей в ухо, когда она пролазила в стойло между досками. Она провела рукой по его теплой ласковой морде, еще надергала сена из сеновала, навалив высокую кучу в углу, и опустилась на него. Умный конь понимающе вздохнул, опустил голову ей на плечо, девушка обвила ее руками, ощутив крепкий потный запах животного, и наконец-то заплакала.
Она плакала не о том, что случилось с ней в бане, не от боли, унижения или обиды, ко всему этому она уже давно привыкла и мирилась. С этим она научилась жить, просыпаясь с мыслью, что нужно прожить еще один день молча, не поднимая глаз, избегать хозяина утром, пока он не уйдет на завод, не попадаться ему на глаза вечером, мчаться к нему сломя голову, когда зовет и не дрожать, не показывать виду, как противно и страшно. Идти с ним в баню ли, в сарайку, или в амбар – куда скажет. Молча делать, что велит, не взбрыкивать, не перечить, не раздражать, не ненавидеть открыто, терпеть… пока терпеть, ждать своего времени… Нет, об этой ее жизни она уже не думала. Она плакала о потерянном счастье, о детстве, которое так рано кончилось, о братьях, с которыми уже никогда не поиграет, о смехе и радости, которые, кажется, навсегда ушли из ее жизни, о родителях и о том времени, когда они были рядом, а жизнь казалось легкой, радостной и безбрежной.
Она тихо всхлипывала, прижавшись щекой к большой конской морде, глубоко вдыхая запах шерсти и пота, слезы свободно катились по щекам. Умный конь чуть шевелил головой, тихонько переминаясь с ноги на ногу. Принимая на себя ее боль и слезы, будто, понимая без всяких слов, все, о чем плакала девочка. От теплоты этого большого животного, пролитых слез и усталости, которая обволакивала тело, Настя понемногу успокаивалась. Ее обрывочные мысли и воспоминания постепенно выравнивались. Горе горькое, как всегда, когда долго плачешь, превращалось сначала в тягучую печаль, а затем в тихую и светлую грусть, с которой она всегда думала о самых дорогих ей людях, живших сейчас только в ее воспоминаниях – о батюшке и матушке.
Отца Настя очень любила. Он был высоким, ловким, с узким станом и широкими плечами, с круглой русой головой и открытой, очень дружелюбной улыбкой. Никогда она не встречала такого красивого мужчину, как ее отец, а уж такого доброго и веселого, и подавно. Он, кажется, всегда улыбался или весело хохотал, другого Настя и не припомнит, а может, это тяжкое время стерло все остальное, оставив в памяти только светлую улыбку и чуть прищуренные, ярко синие глаза. Он был вольный человек – торговец, и торговец удачливый. С малолетства ездил с отцом и старшими братьями на мугальскую[1] границу, торговать коней и шкуры, а когда отца похоронил, на долю от наследства открыл собственную небольшую торговлю. С братьями у него как-то не сложилось, что-то там нехорошее вышло. Отец об этом не говорил, как будто у него и не было никакой родни. Матушка что-то вроде говорила про это дело тихонько, про какую-то давнюю кровную обиду, но Настя не запомнила. Знала только, что за несколько лет до ее рождения приехал он на Алтай, на заводские земли и стал торговать на границе с колмацкими[2] людьми, язык которых освоил еще с малолетства. Опять гонял лошадей и возил шкуры издалека, от самой Чумыш-реки и озера Телецкаго[3]. Здесь и жену себе нашел – младшую родственницу бедного теленгутского зайсана[4]. Хороший калым за нее дал, с зайсаном породнившись.
– Увез к себе чумазую девчонку-замарашку, которая на пыльной кошме у самого входа в юрту спала, самую черную работу на родню работала. Отмыл ее, лаской душевной отогрел и получил жену-красавицу, верную, любящую подругу, хозяйку, на все руки мастерицу, – так про это сама матушка сказывала.