Она не знала его настоящим. Григорий Львович начал преподавать спустя три месяца после похорон. Перед классом он предстал бледной, тихой тенью, призраком, которого никто никогда всерьез не воспринимал. Может, его взяли из жалости. Ломоносовская гимназия, как и Университетские русские курсы и Александровская гимназия, была ранее облагодетельствована его родителями.
– Что за болезнь? Не знаешь? Как это – отставал в развитии? – не унималась Соня.
Полина насупила светлые брови:
– А может, в его личном деле сказано?
– Наверняка… – блаженно протянула Каплан. – Надо попробовать проникнуть в кабинет начальницы.
– Аннушка тебя на целый день на стул поставит, как бедняжку Элен Бернс, если застанет роющейся в шкафах.
Тут обернулась сидящая спереди Дарья Финкельштейн, дочь обрусевшего немца-врача, числившегося в штате гимназии. Взрослая, невысокая, с двумя черными как смоль косами, отчаянно не идущими ее строгому лицу, с белым, как школьный мел, лбом и чуть высокомерным взглядом она была совершенно не немецкой внешности, но по-немецки спокойной и непоколебимо твердой. Из-за смерти матери Даша пропустила педагогический класс в гимназии и свое свидетельство готовилась получить в двадцать один год с девочками, бывшими на три года ее младше.
– Ты забрала у него свой дневник? – У нее был низкий грудной голос.
– Нет, – скривилась Соня, вспомнив, как вчера дважды упустила свою сокровищницу мыслей.
Даша чуть повела подбородком, выражая сожаление.
Она увлекалась медициной, порой восхищая Соню бесчисленными знаниями во многих областях врачебной науки. Лето она честно проводила не на югах, как все, и не на Взморье, а в городской больнице внештатной санитаркой, в прошлом году и позапрошлом – сестрой милосердия. Отец пристраивал. Потом всем хвасталась: мол, вскрытие позволили делать. Все считали, что она немного врушка, задавака и воображала, раз старше других девочек, нахваталась медицинских терминов и сыплет ими, стараясь скрыть свою странность. Даша ни с кем особо не водилась, считая девочек глупыми маленькими дитятками, тайно курила папиросы марки «Роза», а училась на зависть хорошо, шла на золотую медаль и грезила о карьере прозектора.
– Не нужно ходить к начальнице, – небрежно бросила она. – Тем более что личное дело Данилова в архиве, а не у нее в кабинете. Да и в личном деле разве такое пишут? Анамнез хранится у докторов. Подсмотрела я уже у папеньки в бумагах. У Данилова еще в Швейцарии, где он девять лет лечился, диагностировали синдром Лорена – Леви.
– О господи, и что это? – сморщила нос Полина, которая не любила Дашу, но прямо никогда ей не смела показать своих чувств.
– Это гипофизарный нанизм, другими словами, карликовость, – самодовольно провозгласила та. Она полностью развернулась к Соне и ее соседке и по-хозяйски, царственно опустила локоть на раскрытый Полинин учебник литературы. – Но он не похож на обычного карлика. Тело пропорционально, даром что ростом не вышел. Это редкая форма карликовости. Я поискала работу французского ученого Франсуа Лорена – все так и есть. В анамнезе нашего историка папенька тоже написал: синдром Лорена.
Обе девочки ахнули:
– Ты что, видела его… историю болезни?
– Я ее, можно сказать, сама составляла. Если бы папенька Данилова пригодным не объявил, его бы не взяли в штат гимназии. Папенька его полностью обследовал, как оно полагается, я за ним записывала. Экземпляр прелюбопытный.
– Проныра! – восхищенно просияла Соня.
– Люди с синдромом Лорена, – продолжала Даша, довольная тем, что смогла произвести впечатление на девочек, – невысокого роста, тщедушные, с тонкими ручками и ножками, недоразвитыми вторичными половыми признаками…
– Фу, – надула губы Полина.
– Чего «фу»? Это значит – ни бороды, ни усов, как у отца Анисима, ему не видать. А ты что подумала? Но и там у него… – Даша многозначительно опустила взгляд к парте, – все очень плохо.
– А отчего это вышло? – Соня поспешила отвлечь рассказчицу от излишеств в медицинских подробностях, чувствуя, как предательски вспыхнули скулы. Даша часто могла рубануть каким-нибудь термином так, что всем сразу делалось неловко.
– Есть под нашими черепушками отдел мозга – гипофиз. Порой там с самого детства вырастает опухоль, которая съедает все соки, должные пойти на пользу роста.
Соня жалостливо вздернула бровями, Полина всплеснула руками. В мысли ворвалось непрошеное воспоминание о вчерашнем вечере, об одиноко горевшем окне в углу башенки, о холодном и темном доме, о грязном крыльце и заросшем саде. Вот несчастье-то: родных потерял, хотят убить, одинок и болен… неизлечимо. Сердце пропустило еще одно впечатление, помимо сострадания, названия сему впечатлению Соня подобрать не могла. Оно становилось невыразимо большим, уже выросло до размеров настоящего чувства и теперь распирало ребра.
Тут Полину позвали с соседнего ряда, она развернулась к парте, стоящей слева, а Соня схватила за локоть Дашу, вызывавшую больше доверия, чем легкомысленная Полина, и потянула к себе, кивком попросив наклониться.
– Я вчера была у него дома, – тихим, заговорщическим шепотом заявила она. – Думала, получится вызволить дневник.
Глаза Даши потемнели от любопытства.
– Он там один, дом запущен… Я зашла и в темноте… напоролась на кого-то с оружием… к нему вот так запросто можно войти… он и дверей не запирает… Напугала вора, вор бежал… Никогда не думала, что буду так жалеть Данилова, – сбивчиво говорила Соня. – Неужели до него совсем никому нет дела?
Даша почесала карандашом за ухом и восхищенно заметила, прищелкнув языком:
– Ты была у него дома? Смело.
Тут вошла Алевтина Сергеевна, и пришлось вернуться к одам Ломоносова.
История шла третьим уроком. Соня отгоняла тяжелые думы о Григории Львовиче. А если он и вовсе не явится в гимназию? А если вернулся потревоженный вторжением Сони вор-убийца, застрелил Данилова, а в доме на Господской уже давно полиция обыск делает? Или лежит учитель мертвый и никто его не хватился?
Соня шла в естественно-исторический кабинет, судорожно прижимая учебники к черному фартуку, страшась не увидеть сегодня историка.
Все-таки это невероятно бессердечно, бездушно вот так не обращать внимания на страдания своего коллеги. Почему его никто не проведает? Почему не заставят убрать дом?
Но, к Сониному облегчению и немалому удивлению, Данилов сидел за кафедрой в своей тщательно отутюженной и застегнутой до самого горла тужурке и увлеченно перебирал табели. Девочки заходили в класс, здоровались, рассаживались. Соня, проходя мимо, замедлила шаг. Перво-наперво она оглядела кафедру учителя, а следом его лицо. На кафедре нигде не было ее дневничка, а в лице Григория Львовича – ни тени гнева или следа какого-то жуткого переживания, вроде тех, что остаются после встречи с убийцами. Стало быть, вор вчера не вернулся.
Прозвенел звонок, все расселись, но шум, по обыкновению, не утих.
Данилов поднялся, принялся призывать к порядку своим тихим и беспомощным голосом: «Внимания! Прошу тишины и внимания!» Никто, разумеется, не обратил на него никакого внимания.
Кроме Сони.
Теперь она не могла равнодушно взирать на его несмелые преподавательские потуги, с тревогой смотрела в лицо. Григорий Львович перехватил этот тревожный взгляд и, наверное, расценил его как беспокойство за отнятый дневничок.
– Я отдам его сразу после экзамена, – отрезал он, чуть наклонив голову.
В сердце Сони всколыхнулось пламя ярости. Что?! Это ведь не ранее чем через три недели!
Данилов развернулся на каблуках и, одернув полы тужурки, двинулся к доске. Четверть часа под общую возню, вскрики, хихиканье и щебетание он писал что-то мелом. Соня молча записывала: это была экзаменационная программа. К экзамену теперь следует отнестись серьезней.
Закончив, учитель вернулся к кафедре, стал шарить руками поверх бумаг и табелей, что-то ища, потом сдвинул брови. Соня продолжала следить за Даниловым из-под плеча Даши, неизменно восседавшей перед ней. Он полез в портфель и замер с запущенной в него рукой. Его лицо окаменело, медленно стала сходить краска со скул, глаза сделались большими и прозрачными. Соня никогда не видела его с таким лицом. Это было лицо человека, приговоренного к эшафоту. Не удивление, не страх, но неизбежность, горечь и смирение читались в нем. А еще какое-то дикое торжество. Соня могла поклясться, что если он не разразится сейчас диким хохотом, то самое меньшее поднимет на кого-нибудь указку, выпростанную из своего портфеля, как шпагу из ножен.