Крепкий Илья статью пошёл в отца, а норовом в мать – тихий да вдумчивый. Часто оставляя беспокойную непоседливую братию сверстников, он припадал к земле и с увлечением следил за удивительной жизнью всевозможных мелких тварей, снующих в траве и вовсе не замечающих этакого пристального к себе внимания человеческого детёныша.
Привлекаемый сызмальства к работе, прежде чем браться за то же коромысло, он неторопливо изучал всю его незатейливую, но толковую деревянную сущность, чтобы потом уже совершенно этими подробностями не интересоваться, а просто использовать по назначению. И в каждой такой вещи привлекало его выношенное годами совершенство, с коим сработана была эта вещь на потребу людскую. Отец, бывало, серчал не на шутку на Илюшку за то, что из-за этого своего вдумчивого созерцания он казался неповоротливым недотёпой.
– Давай ужо! – орал он, стоя у снаряжаемого коняги, пока Илья застывал над хомутом, задумчиво скользя пальцами по супони. – Ну!
И часто получал шлепка по хребтине или мягкому месту, а Слава всегда, если была поблизости, вступалась за сына:
– Оставь, медведь! Что прицепился к мальцу?
– Да как же, мать?! – разводил лапищами Чёбот. – Лапоть же растёт!
– Верно, весь в отца, – улыбаясь, остужала мужа Слава. – Два чёбота[2] – пара. И как бы он сафьяновым сапожком не стал.
– Эх! Твоими бы устами… – махал рукой Чёбот, но в душе соглашался с супругой: долгий на поучения, Илья оказывался скор в деле, и уж если что освоил, то крепко, с корнем.
Их дом стоял с краю села, неподалёку от речки. И у реки как раз и было у Ильи своё место: тайное, тщательно оберегаемое от чужого догляда. Натаскав ли из колодца воды для матери, подсобив ли отцу на гумне или наигравшись с погодками, Илья, если возникала надобность побыть совсем одному, легко перелетал изгородь, обегавшую родительское подворье, и пускался бегом. Он нёсся по улице, взметая босыми ногами тёплую невесомую пыль, пересекал пустошь, поросшую полынью да другой сорной травой, и скатывался меж кустов да ив к берегу.
Речка была невелика – саженей с десять в самом широком месте, но таившая в себе глубокие омуты, и вода в ней всегда была студёная, как в колодце. Это Илью не пугало, он непременно лез в реку, плавал, отфыркиваясь и задыхаясь от будоражащего восторга, нырял, норовя в вязкой мгле увидеть хоть что-нибудь, а потом лежал в траве на крутом бережку, отогреваясь на солнце и глядя в ласковую прозрачную синь неба. Жаворонок, бившийся скоморошьим бубенцом в этом воздушном омуте, тревожил его воображение, и он в такие минуты страстно желал стать птицей, чтобы вольно плескаться в этой синей, сродни воде глубине, чтобы быть быстрее всех, быть может, даже быстрее огненных стрел Перуна. И уже после такого ритуала Илья, согревшийся, с мокрой головой, шёл в своё тайное место.
Оно было под берегом, в густой тени ив да малинника, верно охраняющего логово, неподалёку от старого, чудно́ изогнутого дуба. Нора не нора – один только Илья и мог там поместиться, заботливо укрытый от досужих глаз зубчатыми листьями крапивы да когтистыми ветками кустов малины. И видна была из этой заветной дыры река, неторопливо огибающая противоположный берег, и немного сумрачный, словно задумавшийся лес, начинавшийся на том берегу. Мерно несла своё гибкое тело речка, играя с насупившимся отражением тёмных деревьев, полоскались ивовые ветки, расчерчивая воду клиньями, гомонили птицы. Небо пряталось за нависшими со всех сторон над логовом ветками, напоминая о себе порывами ветра в вершинах деревьев, и казалось Илье, что никого нет на этой заповедной земле, ни единого человека, да и земли будто нет, кроме вот этого леса да реки. И он будто растворялся в своей тайной норе, сливаясь с её утрамбованными стенками, не смея пошевелиться, чтобы не нарушить этого зелёно-голубого царства, где его телу будто и не было места, будто чужое оно было бы здесь. И он лежал в своём укрытии, ощущая себя не иначе как частью норы, впитывая вздохи ветра, неслышную речь воды и молчание леса на том берегу. И дядька Леший – в истинном своём обличье – показывал ему время от времени свою поросшую мхом голову и неопределённо махал суковатой рукой – то ли приглашая к себе в гости, то ли предостерегая от этого.
Когда шло его двенадцатое лето, Илья с мальчишками затеяли сплав на плотах по реке и изрядно удалились вниз по течению. Дойдя до излучины с заводью, они решили выкупаться и долго плескались, разнося окрест весёлые крики. Вода в этом месте была тёплая из-за отмели, плоты лениво тыкались в берег, привязанные к колышкам, и вылезать никак не хотелось. Илья, утомлённый шумной вознёй, желая побыть в тишине, отплыл подальше, туда, где деревья по берегам стояли гуще, плотнее обступая реку. Здесь река в очередной раз начинала вползать в лес, над водой клонились печальные ивы, и Илью обжигали бившие в глубине холодные ключи. Сделав вплавь круг в сумеречной тиши, он задумал проверить глубину, чтобы потом сигануть в воду с нависшей над самой рекой берёзы, и нырнул. Не найдя дна, Илья устремился вверх и вдруг почувствовал, что никуда не движется. Это было странно, потому что он привычно и сильно толкал воду ногами и руками, но всё было без толку, река словно перестала быть упругой и даже как будто начала двигаться от него, чего никак быть не могло. Илья испугался, ощутив, что ему уже не хватает воздуха, и понимая, что его затягивает в омут. Тотчас ему вспомнился водяной дядька, про которого все знали, что в самой глубине у него есть богатый дворец, где он правит подводным миром и, когда приходит срок, готовит себе смену из утонувшего мальчишки, коим и сам когда-то был. Жгучий шар страха взорвался в груди Ильи, заставив невольно хватануть ртом воды, и река, словно того и ждала, сейчас же полезла тонким душащим щупальцем куда-то прямо в душу. Илья понял, что пришёл его конец. Он уже падал к неведомому дну, всё ещё продолжая, как ему казалось, молотить ногами, когда что-то сильное схватило его за запястье и рвануло вверх, к солнцу, сонно мерцавшему сквозь зеленоватую толщу. Он не успел ничего понять, как, словно наполненный воздухом бычий пузырь, вылетел на поверхность. Задыхаясь, он невесть как добрался до берега, прополз по отмели и перевернулся набок, стараясь не разорваться от кашля и втягивая в себя по крохам живительный воздух. Вместе с чудовищным кашлем из него нехотя выползало страшное речное щупальце, превратившееся теперь в гадкую слизь бурого цвета. Придя в себя, он добрёл до шумной ватаги товарищей, плескавшихся как ни в чём не бывало неподалёку, и рассказал всё, что с ним приключилось. Мокрая братия, сидя на берегу, трепетно внимала, и в конце рассказа Ильи малец по прозвищу Хвост выдал то, что и так было всем ясно:
– Знамо, водяной князь тебя чуть не заграбастал, – и уверенно сплюнул в траву. Сын старосты, лопоухий Светич сказал:
– Выходит, не глянулся ты ему чем-то, Илюшка, что выпустил он тебя.
Трясясь больше от пережитого страха, чем от холода, Илья, лязгнув зубами, мотнул головой:
– Не, братцы, он меня с водой затягивал, это меня русалка спасла, берегиня-матушка.
Он рубанул воздух правой рукой и в изумлении уставился на собственное запястье. И тут все увидели, как на бледной коже Ильи отчётливо проступает сочно-розовый отпечаток тонкой руки, будто и впрямь женской, не в пример широкой лапищи водяного, оттиски которой время от времени всем доводилось встречать на илистых потаённых бережках.
Плыть дальше после случившегося раздумали и после трапезы отправились берегом до дому. А перед этим Илья, не притронувшись к собственным припасам, отнёс узелок со снедью в укромное место у омута, где прихватил его водяной, разложил на лопушке хлеб, печёные яйца да шмат сала и поклонился ветвям ивы, с которыми непременно играет безлунными ночами всякая русалка.
2
Через три года случился первый на памяти Ильи набег печенегов, да и то сказать, случайный в их местах – сельчане отделались легко. Озоровали кочевники где-то в стороне (сказывали, будто люд в окрестностях Мурома пострадал изрядно), а в село нагрянули походя, уже отяжелевшие от добычи, и всего только зарезали немого пастуха Свирю да уволокли две коровы. Первый раз тогда видел Илья пустое тело: лежал старый пастух ничком, с раскроенным черепом, застигнутый кривой саблей в безуспешной попытке убежать. В руке он сжимал свою всегдашнюю свирельку, что служила ему вместо голоса. Со свирелькой этой его и проводили, предав огню.