– Я же говорила тебе – он Оуэн Глендаур, – прошептала Мад. – Жаль, что мы так и не заставили его прочитать то действие из «Генриха ГУ». В следующий его приход нам обязательно надо это сделать. И «Бурю» тоже. Он прирожденный актер.
Мистер Уиллис, не подозревая о предназначенных ему ролях, снял наушники и выключил свой волшебный сундучок.
– Гражданское неповиновение в Шотландии и Уэльсе, – сказал он. – Никакого насилия, только никто не выходит на работу. Люди сидят дома, магазины закрыты. Нельзя же арестовать человека за то, что он сидит дома? Пройдет время, и движение распространится – стоит одному показать пример, и сосед поступит так же, вскорости все страны будут иметь свою сеть сопротивления. – Он улыбнулся и принялся аккуратно укладывать наушники рядом с самодельным приемником.
– А он работает в обе стороны? – спросила Мад. – Ты же можешь и передавать новости тем людям, что информируют тебя?
– Так и есть, я могу и передаю. Незадолго до того, как вы играли в любопытную Дженни, подглядывая в окно, я закончил передачу. Любые новости с мест, даже самые незначительные, могут оказаться звеном в постоянно растущей цепи. Я передаю на двух языках: валлийском и корнуолльском.
– Корнуолльском? – Мад удивленно подняла бровь. Мистер Уиллис кивнул:
– Ничего удивительного. Кельтские языки имеют много общего, как и кельтские народы. Много лет национализм шотландцев и валлийцев раздражает определенные правительственные круги, это общеизвестно, а корнуольцы, как бы это выразиться, не любят выступать в открытую. Но у них очень сильное подпольное движение, весьма сильное. Такая уж порода шахтеров, чего еще ждать от них.
Мад задумалась. Надеюсь, подумала Эмма, она не воспринимает его слова слишком серьезно.
– У меня так и нет определенного мнения о национализме, – сказала бабушка. – Он обычно доходит до фанатизма, а фанатики придают очень большое значение месту рождения. Я родилась в Уимблдоне, когда-то давно любила ходить там на теннис, но это не повод, чтобы положить за этот город жизнь. По правде говоря, я не слишком бы взволновалась, если бы Уимблдон со всеми домами исчез с лица земли. Но вот этот уголок именно этого полуострова – уже давно стал моим домом, и я готова умереть за него, если это будет нужно.
Мистер Уиллис, укладывавший свое оборудование под пол, поднял голову:
– Это не будет нужно, – произнес он. – Люди приносят себя в жертву ложным идеалам и тотчас оказываются забытыми современниками и ближайшими потомками. Лет через сто их могут признать героями, мучениками, но для дела это уже поздновато. С другой стороны, вы – актриса, должны четко улавливать интонацию. Один-два урока, и вы будете говорить по-корнуолльски, валлийски или гэльски, как будто знали язык с рождения. Женский голос произведет особое впечатление, а ваш – тем более.
Он опять присел на корточки, глядя на Мад. Нет, думала Эмма, бабушка не должна поддасться на это.
Бог знает, что он заставит говорить – призывать к поджогам, анархии, взрыву мостов. Кто-нибудь может узнать ее голос и разыскать ее.
– Хм, – задумчиво произнесла Мад. – Кто сказал:
Свобода – выбор нам иль смерть;
Мораль и веру Нам Мильтон дал;
Язык Шекспира – наша речь…
– Вордсворт, – торопливо ответила Эмма, – но, родная, честно говоря…
– По какому поводу это написано?
– В одном из сонетов о свободе: «Мильтон! Зачем тебя меж нами нет»[29].
Мад посмотрела на мистера Уиллиса, который бросился вновь вынимать из чехла свой радиоприемник.
– Я бы прочитала и «Свобода – выбор нам иль смерть…», но не будет ли глупо требовать свободы языку Шекспира, если все ваши слушатели мечтают о том, чтобы звучал только валлийский и корнуолльский?
Мистер Уиллис ответил покровительственным жестом, словно отметая все сомнения:
– Они вслушиваются в смысл ваших слов. Мне нравится «Свобода – выбор нам иль смерть…», очень нравится, верная нота для всех нас.
Он надел наушники и принялся настраивать передатчик. Мад вновь и вновь шептала фразу:
Свобода – выбор нам иль смерть; мораль и веру Нам Мильтон дал; язык Шекспира – наша речь…
– Мад, – сказала Эмма, – не надо этого делать, ты можешь попасть в беду, ведь, насколько я понимаю, короткие волны легко принимаются в военном лагере. Они, скорее всего, слушают эфир все время, ищут что-нибудь в этом роде – это их работа.
– Беда в том, – сказала бабушка, не обращая на Эмму ни малейшего внимания, – что американцы тоже говорят на языке Шекспира, так что актуальность несколько теряется. Если, конечно, не предложить в заключение нечто ироническое, не сыграть Марту Хаббард на одном из собраний «культурного сотрудничества народов». Но жители валлийских равнин этого не поймут.
Мистер Уиллис снял наушники и подозвал ее к себе.
– Вы ошибаетесь, если думаете, что будете обращаться только к валлийским равнинам. Слушают и высокопоставленные деятели, кое-кто из них, к вашему удивлению, служит в городских управах, есть и профессора, и студенты, на самом деле, можно сказать, что вас услышат все жители запада Англии, Уэльса и Шотландии. Они ждут только сигнала к выступлению, и кто разожжет огонь лучше вас?
Мистер Уиллис, раскрасневшись от собственного красноречия, по-видимому, немного запутался в метафорах, но Мад, похоже, не возражала. Она, очевидно, была в полном восторге и действительно предвкушала выступление на неизвестном ей языке перед зрителями, которых нельзя увидеть и которые не смогут аплодировать.
Она улыбнулась мистеру Уиллису с высоты шаткого стула, и Эмма вдруг поняла, что не он играет с ней, а она – с ним. Они так и следят, кто дольше сможет водить за нос другого, и не верят ни одному своему слову.
– Минуточку, пожалуйста, – Таффи поднял руку. – Я считаю, что будет очень полезно прочитать всю поэму. Пусть ее услышит широкий круг людей. – Он взглянул на Эмму, затем потянулся за карандашом и блокнотом. – Запишите, что вспомните, и пусть бабушка прочитает это в эфире.
– Не поможет, – вздохнула Мад, – я забыла очки.
– Возьмите мои, леди, возьмите мои. – Он снял очки и широким жестом протянул их Мад. Без очков его голубые глаза выглядели беззащитными, блеклыми.
Мад надела очки, нахмурилась и мгновенно преобразилась в иное существо: старое, злое, чужое. Вот что происходит с людьми, подумала удивленная Эмма, которые теряют свой облик, перестают быть самими собой; так бывает с людьми, которые влюбляются в недостойного человека, личность не развивается, гибнет, так бывает и с общинами, деревнями, странами во время оккупации – какими бы благими ни были намерения, какой всеобъемлющей ни была бы конечная цель.
– Сними их, – быстро сказала Эмма, – ты выглядишь ужасно.
Мад повернула голову, и под ее пристальным взглядом из-под чужих очков Эмма вновь почувствовала себя ребенком, примерно таким, как Бен, а бабушка предстала перед ней в парике и гриме, что сделало ее, такую любимую и знакомую, чужой и неузнаваемой, словно при этом она изменилась и внутренне. Мад засмеялась, сняла ужасные очки и вернула их валлийцу.
– Мне все равно, как я выгляжу, – сказала она. – Беда в том, что в них ничего не видно. Все расплывается.
А ведь, подумала Эмма, когда их надевает мистер Уиллис, у него на лице они смотрятся, даже защищают его, без очков его глаза превращаются в глаза загнанного животного.
– Придется тебе помочь мне выучить поэму, – сказала Мад. – Она очень длинная?
– Очень даже длинная, – ответила Эмма. – И не слишком подходящая. Мы учили ее в школе, чтобы получить отличную оценку, и я помню только отдельные строфы.
– Например?
Например… Эмма пробовала вспомнить. Написана в 1802 году в Лондоне – было ли это связано с Амьенским миром[30], или со вновь разгоревшейся войной, или еще с чем-то? Строки путались в памяти. Она прочитала вслух:
Скользи, сверкай, как в ясный день ручей,
Не то пропал! В цене – богач, пролаза.
Величье – не сюжет и для рассказа,
Оно не тронет нынешних людей.