Как-то воскресным летним утром, я помню – в воскресенье, потому что в Академии не было занятий и я спала до двенадцати, выйдя к завтраку, я увидела за столом молодого человека, который с удовольствием поедал мамин пирог и запивал его, прихлебывая, чаем, а рядом суетились мама и папа, подкладывая ему еще куски пирога. Мне бросились в глаза его спортивные, как у артистов балета, плечи, жилистая фигура, узкое лицо со слегка выступающими монгольскими скулами и ежиком подстриженные волосы. «Что это за красавчик?» – подумала я. – «Привет, сестренка! – дружелюбно сказал он, взглянув на меня глазами, в которых светились веселые и прятались шаловливые искорки. – Я твой брат. Да не боись, троюродный. Приехал из Тамбова поступать в ваш Финэк. Перекантуюсь тут у вас, пока на абитуре комната не освободится».
Так в моей жизни появился Сева. Он в самом деле пробыл у нас только два дня, потом забрал свой чемоданчик и переехал в общежитие, где жили абитуриенты. Сева был вроде медалистом, так что сдавать ему нужно было всего один экзамен, что он и проделал блестяще. Мы редко потом встречались, у него была своя жизнь, у меня своя, я заканчивала последние курсы Академии и мечтала о распределении в Кировский театр, сначала он часто приходил в гости на всякие праздники, потом все реже и реже. И может потому, что видела Севу нечасто, я не могла не удивляться происходящим с ним переменам. Сева приобретал столичный лоск: куда-то ушли простонародные словечки и прихлебывание, появилась осанка, веселые глаза по-прежнему стреляли шаловливыми искорками, но без тени провинциального смущения, а самое главное – кузен одевался модно, лучше многих знакомых мне ленинградцев, курил сигареты Marlboro и Camel, в то время как папа жаловался, что уже и банальные болгарские «Родопи» достать нельзя. «Откуда, Всеволод?» – спросил как-то папа, после того как Сева подарил ему очередную пачку Marlboro, вытащив из нее для себя одну сигарету, и сам стушевался от свей бестактности, но Сева невозмутимо сверкнул веселыми глазами и сказал: «Ну что вы, Александр Викторович, ни в чем себе не отказывайте! У меня еще много». И всем очень захотелось Севе поверить, а еще – сделать для него что-нибудь хорошее.
Потом время стало нестись очень быстро. Страна поменяла имя, город поменял имя и, главное, театр тоже поменял имя, стал называться Мариинским. Да, как-то так получилось, что я уже там танцевала в кордебалете. От Красной, а теперь Галерной улицы до театра ходила пешком, город был очень грязный, стены домов словно готовы были обрушиться под собственной тяжестью, а на площади Труда ветер тащил пыль и бумагу, какие-то листовки или рекламные объявления, и вокруг было много, ну очень много нищих. Это смотрелось ужасным диссонансом – высокое искусство, которым я занималась, которым дышала в театре, и дорога от театра до дома, напичканная внезапно появившимися и потому еще более гротескными уродствами жизни. Ко всему прочему, у нас стало очень плохо с деньгами, папины переводы оказались больше не нужны, а его собственные стихи никуда не брали, «не было бренда», как папа говорил, стараясь звучать современно, маме же постоянно задерживали зарплату и фактически мы жили только на то, что мне платили в театре. Я старалась быть максимально in demand, в смысле задействованной во всех спектаклях, это ведь были деньги, и на эти деньги могла существовать семья. Папа, конечно, отнекивался, не брал, но потом говорил: «Ну в какие бизнесмены я пойду в шестьдесят лет!» (я была поздним ребенком) и, смущаясь, клал деньги в стол. А на площади Труда летом ветер все кружил вихри из пыли и бумаги, а зимой чавкала грязь, было очень много грязи, снег не чистил никто, и голубей в те годы почему-то тоже было много, как и нищих. Вечерами в свете фонарей фасады дворцов казались покрытыми пылью и их хотелось почистить щеткой.
Стояла весна 1993 года, в преддверии Восьмого марта к нам, как ни странно, заглянул Сева – поздравить маму. Мне кажется, он до этого год не объявлялся. На нем было длиннополое пальто из светло-бежевой верблюжьей шерсти с отворотами и черные широкие брюки, прикрывающие модные ботинки, я такой наряд только в фильмах про гангстеров видела. Он подарил маме букет мимозы, потом оглядел нашу обстановку, вытащил из внутреннего кармана пальто толстую пачку денег и, не считая, отдал папе. «Возьмите, Александр Викторович, – сказал он. – Потом отдадите, я не обеднею. А ты, – и он сверкнул в мою сторону веселыми глазами, – погнали с нами Восьмое марта справлять? Спектакля сегодня ведь нет небось? Я тебя с друзьями познакомлю, у нас веселая компания». Зная Севу, в этом я не сомневалась… и спектакля в самом деле не было. «Иди, Мариночка, – сказал папа, – хоть отвлечешься от своего театра».
Через двор, на Галерной, стоял спортивный «опель». Сева открыл пассажирскую дверь и пригласил меня садиться. «Твой, что ли?» – недоверчиво сказала я. «Мой, – улыбнулся Сева, – неделю назад из Германии пригнал. – Зверь просто! Смотри, сейчас как рванем». Мы понеслись по Конногвардейскому теперь уже бульвару и выехали на набережную Невы около Медного Всадника. Движение было совсем свободное, и Севин «опель» несся, опережая поток и обдавая другие автомобили мартовской грязью из-под колес. «Классная машина, – говорил Сева. – Представляешь себе, что ты будто по Майами-Бич мчишься, на Оушен драйв, мимо пальм». – «А это где?» – спросила я. «Ну и глупенькая же у меня сестренка, – весело покачал головой Сева. – Это в Штатах, во Флориде, самый классный город на земле. У меня мечта туда попасть». Затем мы свернули с набережной на Халтурина, теперь Миллионную, я вспомнила Марусю, мы уже так давно с ней не общались, и выехали на набережную Мойки, почти напротив Дома-музея Пушкина.
– Знаешь, кто в этом доме живет? – спросил Сева, махнув на сероватое раннесталинское здание через Зимнюю Канавку, и, не дождавшись ответа, сказал: – Собчак[15]. А здесь, – и он махнул на старинный трехэтажный зеленоватый особняк, – я живу!
– Твоя квартира здесь? – удивилась я.
– Ну не моя еще, – сказал он. – Снимаю. Но надеюсь когда-нибудь купить.
Севина квартира очень напоминала профессорскую квартиру Марусиного дедушки – такие же огромные потолки, такой же запах старины вокруг, только если квартира Марусиного дедушки была завалена книгами, квартира Севы была абсолютно пуста. Было еще одно отличие – квартира Севы состояла из одной комнаты, фактически огромной залы, в дальнем углу которой притулилось нечто вроде кухни и стоящих рядом с ней стола и дивана, где сидела Севина компания. «Ну да, – сказал Сева, подводя меня к столу, – здесь когда-то был бальный зал, а потом из него сделали квартиру. Сто двадцать метров, представляешь? Знакомьтесь, – сказал он наконец, представляя меня, – моя сестренка. А это Андрей, мой друг по институту, а вот Наташа и Володя».
Так и я и познакомилась с Андреем. Он выделялся в этой компании, не остроумием, нет, здесь Севе не было равных, он был как бы из другого мира, где нет нищих и голубей, на нем был, теперь уже трудно вспомнить, серый в рисунок свитер, заправленный по тогдашней моде в брюки, не карикатурно широкие, как у Севы, а более элегантные, что ли, и от всего его облика, от светлых, прядями спадающих на лоб волос, от крупных черт лица, как у римского философа из учебника истории, веяло загадочностью и породой. «Такие раньше были принцы», – почему-то подумала я. Третий парень, Володя, выглядел более низким и плотным, похожим на гриб-боровик, а девушка Наташа, насколько я поняла, была Севиной подругой, но я ее внешность совсем не запомнила. Володя играл на гитаре, все пели незнакомые мне песни, а потом переключились с песен на стихи, и Андрей читал Бродского:
Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
может упасть безучастный голос?