И вот теперь эта неожиданно открывшаяся возможность поездки на знаменитый кинофестиваль в Локарно, где его если пока и не ждут, то несомненно обрадуются, как только узнают, что он из России, и, может быть, даже дадут работу, мало ли что – а вдруг им нужны переводчики или знатоки российского кино, кто знает.
«Поживем – увидим», – удовлетворенно подумал он, устраиваясь на сиденье и доставая из черной пачки хорошо набитую сигарету с золотым обрезом.
– Вы не против, если я закурю? – спросил он по-французски у сидевшей напротив него симпатичной девушки, погруженной в чтение книги.
Она подняла голову, легким движением руки отбросила волосы со лба и, указав рукой на висевшую за его спиной табличку «Raucherabteilung»[1], вежливо улыбнулась той белозубой располагающей к себе улыбкой, которой западные люди, засвидетельствовав свою ни к чему не обязывающую благожелательность, тут же дают почувствовать нам свое место.
Поезд тем временем уже несся вниз по раздающейся вширь долине, словно набирая скорость. Затянувшись с наслаждением вкусным английским табаком, он посмотрел в окно и без особого сожаления понял, что Сен-Готард он пропустил. «Ничего, на обратном пути буду повнимательнее».
Вокруг все повеселело. Небо стало высоким и посинело, исчезла неприятная сырость, пассажиры потянулись к своему багажу и начали собираться. И хотя до Беллинцоны, где направляющимся в Локарно следовало пересесть на другой поезд, оставалось еще не менее получаса езды, нельзя было не поддаться возникшему в вагоне ощущению одновременно и радости, и удивления: вот и свершилось, пересекли Альпы – и мы на юге.
Но по-настоящему юг начался для него только после того, как небольшой старомодный поезд, повернул направо и бойко побежал вдоль реки. Среди уродливых ангаров и бетонных построек стали попадаться облезлые итальянские палаццо с двумя-тремя пальмами перед ними, в вагон заявилось беспардонное яркое солнце, и сразу сделалось жарко.
После двух месяцев необычайно холодного дождливого бернского лета это воспринималось почти как чудо. И не только это. Он ехал в Локарно, как едут в первый раз в Италию, ту Италию, которую мы придумываем себе в детстве и затем любим всю жизнь, даже если на какое-то время, «умнея», забываем об этом, забываем, чтобы в один прекрасный день обнаружить – ничего, собственно, не изменилось, твоя Италия по-прежнему с тобой, в ней все так же светит солнце, над головой яркое безоблачное небо и веселые красивые люди живут, подчиняясь законам вымысла и ремесла.
Было еще нечто, что связывало его с Италией, то, о чем он не хотел сейчас ни думать, ни знать.
* * *
Той осенью Селиму должно было исполниться пятнадцать. Утром по дороге в школу он увидел возле нового кинотеатра неброскую афишу:
РОККО И ЕГО БРАТЬЯ
Новый художественный фильм, Италия
Дети до 16 лет не допускаются.
Почему-то на этот раз местные художники решили ограничиться текстом, обошлось без душещипательных сцен и намалеванных портретов главных героев.
На следующий день, вечером, Селим с некоторой опаской объявил родителям:
– Завтра мы с Геной идем в кино, на «Рокко и его братья», какой-то новый итальянский фильм, надо обязательно посмотреть!
Родители уже стали разрешали их сыну ходить в кино на некоторые фильмы, снабженные заманчивой для подростков запретной припиской: «Дети до 16 лет…» Однако заранее предугадать реакцию взрослых было невозможно, поэтому за деланым безразличием, с которым мальчик объявил предкам о своем решении пойти в кино, явно проступала жалобная наглость, особо раздражавшая родителей.
Вообще же разобраться в том, что представляла собой система воспитания, которой руководствовались в послевоенное время относящие себя к интеллигенции семьи, почти невозможно, следует только отметить, что там было много всего намешано – начиная от нравственных норм поведения, заимствованных творцами коммунизма из эпохи палеолита, и кончая отвергнутыми европейской цивилизацией остатками глухой мещанской морали конца XIX века. Впрочем, неважно, на этот раз мальчик получил благословение отца (мать почти не вмешивалась в вопросы нравственного воспитания сына). Отец ограничился тем, что, оторвавшись от газеты, строго спросил сына, пристально глядя на него сквозь толстые стекла очков:
– Селим, ты уверен, что тебе нужно смотреть этот фильм, как его, да, «Рокко и его братья»?
– Ну папа! Всех пускают, вот Димка Лазарев…
– Речь не о Димке Лазареве, речь идет о тебе. Ты хоть знаешь о чем он?
– В нем… в нем рассказывается о тяжелой судьбе бедной итальянской семьи с юга страны, которая в поисках работы перебирается жить в Милан. Режиссера зовут Висконти, он итальянский коммунист, если хочешь знать…
– Ну ладно, ладно… Сходи, потом нам расскажешь… Только смотри, чтобы тебя на входе на застукали, – примирительно произнес отец, возвращаясь к газете.
А мама обняла сына и ласково заметила:
– Нашему Селиму все дают больше его возраста, вот и Ольга Васильевна мне вчера сказала…
Откровенно говоря, ни об этом фильме, ни о прогрессивном итальянском режиссере Лукино Висконти, который вроде бы был коммунистом, несмотря на свое аристократическое происхождение, Селим толком ничего не знал. Зато, как и многие дети из интеллигентных семей поздней хрущевской поры, он страстно любил кино, часами мог обсуждать с друзьями последние слегка фрондерские работы Юлия Райзмана или впавшего в немилость Михаила Ромма, уверенно ругал Голливуд и сдержанно хвалил французские фильмы, а еще недавно прочел в газете статью об итальянском неореализме и о скандале, который разразился на Венецианском фестивале в связи с решением жюри присудить первый приз фильму Висконти «Рокко и его братья».
В чем суть скандала – мальчик не понял. Что помимо аристократического происхождения и принадлежности к коммунистической партии вменялось в вину знаменитому мастеру, из статьи ясно не было, но когда он увидел, что этот нашумевший на Западе фильм идет в их городе, желание посмотреть его стало почти непереносимым. Можно было подумать, Селим что-то почувствовал.
А может быть, и не почувствовал, зато в его памяти навсегда сохранилось все, что случилось с ним в тот короткий осенний день, когда он, с бьющимся сердцем благополучно миновав подозрительно взглянувшую на него контролершу (Селим пошел в кино один, его лучший друг Гена то ли действительно заболел, то ли сказался больным, а проходить с ним было бы легче), потолкался в фойе и, изнывая от нетерпения, уселся на свое место. Он запомнил белые титры, идущие по черному фону, название студии, на которой снимался фильм, – Titanus, имена сценаристов, среди которых он выделил знакомое ему имя писателя Васко Пратолини, запомнил и пульсирующее стаккато саундтрека, сопровождавшего семейство Паронди, которое неспешно сползало по широкой мраморной лестнице со своим сонным удивлением, узлами и кошелками, пока не вывалилось на ярко освещенную привокзальную площадь зимнего Милана. Запомнил он и вкус слез, которые вдруг тепло побежали по его щекам – вроде бы в начале второй серии, когда отсидевшая небольшой тюремный срок Надя неожиданно встречает несущего в том же городе на море воинскую службу Рокко. Она не сразу узнает в морском пехотинце робкого парня из Лукании, которому она пару месяцев назад вернула украденную для нее его братом брошь, а, узнав, предлагает ему с дружелюбной насмешливостью пригласить ее куда-нибудь. Молодые люди долго сидят в кафе, Надя, сдвинув на кончик носа очки от солнца, внимательно слушает незатейливый рассказ вчерашнего крестьянина о безвинно попавших в тюрьму друзьях, его почти евангельское: «Только не надо отчаиваться, надо верить, и все образуется», и, внезапно решившись, спрашивает его с такой безысходной – потому что вряд ли верит, что сбудется, – надеждой: «Мы еще увидимся? И ты научишь меня верить?»