Он опустил Пина и Мерри наземь, а они, не сговариваясь, оба враз сообразили низко и благодарственно поклониться. Онтов это очень позабавило: они о чем-то перемолвились, и зеленые искры замелькали в их взорах. Но вообще-то им, видимо, было уже не до хоббитов. А те побежали наверх западной тропой: надо же поглядеть, что там, за оградой, с этой стороны Тайнодола. Там громоздились лесистые откосы, и за высокогорным ельником сверкал сахарно-белый пик. Слева, на юге, тоже виднелся лес, лес и лес, уходивший в серую расплывчатую даль с бледной прозеленью. «Наверно, Ристанийская равнина», – догадался Мерри.
* * *
– А где, интересно, Изенгард? – спросил Пин.
– Знал бы я, куда хоть нас занесло, – отозвался Мерри. – Ну, если это вот вершина Метхедраса, то у подножия его, помнится, как раз и есть Изенгард, крепость в глубоком ущелье. Небось вон там, слева за хребтиной. Видишь, не то дым сочится, не то туман?
– Изенгард, он какой? – выспрашивал дальше любопытный Пин. – Он ведь онтам, поди, не по зубам.
– Да и я тоже думаю – куда им, – согласился Мерри. – Изенгард – это скалистое кольцо, внутри каменная гладь, а посредине торчит высоченная гранитная башня, называется Ортханк. Там и живет Саруман, гранит на граните, на возвышении. Кругом скалы, во сто раз толще любых стен, ворот не помню сколько, может и не одни, и в каменном русле бежит горная речка, которая пересекает Врата Ристании. Да, онтам вроде бы там делать нечего. Но про онтов, понимаешь, как-то мне странно думается: не такие они смирные, не такие смешные. С виду-то оно, конечно, – чудаковатые тихони, терпеливые, опечаленные, обиженные, обойденные жизнью; но, если их обидишь, тогда хватайся за голову и смазывай салом пятки.
– Ага, ага, – подтвердил Пин. – Сидит себе старая корова и жует свою жвачку; и глазом не успеешь моргнуть, как это не корова, а бык, и не сидит он, а вскачь несется на тебя. Да, хорошо бы старик Древень их расшевелил. За тем, видать, и собрал, только трудное это дело. Вчера, помнишь, как он сам собой разошелся, а потом пых-пых – и выкипел.
Хоббиты вернулись в долину. Онтомолвище продолжалось вовсю: то глуше, то громче звучала напевная неспешная беседа. Солнце поднялось над оградой, брызнули серебром кроны срединных берез, и желтоватым светом озарился северный склон. Блеснул незаметный родник. Хоббиты пошли закраиной круглой долины, возле вечнозеленой изгороди – так отрадно было не спеша брести по свежей мягкой траве, – и напрямик спустились к искристому фонтанчику. От кристальной студеной воды щемило зубы; они уселись на обомшелый валун и смотрели, как бегают по траве солнечные блики и проплывают тени облаков. Онтомолвище не смолкало. Какие-то все ж таки непонятные, совсем уж чужедальние это были места, точно все былое осталось в другой жизни. И чуть не до слез захотелось увидеть лица и услышать голоса друзей – особенно Фродо, особенно Сэма и особенно Бродяжника.
Вдруг стихли голоса онтов, и невдалеке появился Древень, да не один, а со спутником.
– Кгум, кгу-гум, вот и я, – сказал Древень. – А вы тут, поди, притомились, всякое терпенье у вас кончается, кгмм, а что, разве не так? Нет уж, терпеньем вы запаситесь как следует. На первый случай мы все проговорили, это да; однако еще надо много чего растолковать и разжевать, довести до ума тех наших, кто живет далеко-далеко от Изенгарда, и еще тех, кого я не застал дома, когда утром приглашал на разговор; потом уж будем сообща решать, что нам делать. Ну, правда, онты не слишком долго решают, что им делать, ежели перед тем все как есть обговорено и разобрано до последнего листочка-корешка. Но толком-то если, еще поговорить надо: день-другой, не меньше. Так вот, я вам пока что товарища привел. Он здесь живет неподалеку. По-эльфийски зовут его Брегалад. Он говорит, решенье, мол, у него готово, на Онтомолвище ему, дескать, делать нечего. Гм, гм, таких торопливых онтов прямо-таки свет не видывал. Вы с ним поладите. Вот и до свидания! – И Древень удалился.
Брегалад стоял замерши, пристально разглядывая хоббитов; а те сидели в ожидании, когда-то он заторопится. Высокий, стройный и гибкий, он, наверно, считался у онтов молодым: гладкая, блескучая кора обтягивала его руки и ноги; у него были темно-алые губы и пышные серо-зеленые волосы. Наконец Брегалад заговорил, и звучный, как у Древня, голос был, однако же, тоньше и звонче.
– Кха-ха, эге-гей, ребятки, пойдемте-ка погуляем! – пригласил он. – Меня, как сказано было, зовут Брегалад, по-вашему – Скоростень. Но это, конечно, не имя, а всего-то навсего кличка. Так меня прозвали с тех пор, как один наш старец едва-едва напыжился задать мне важный вопрос, а я ему ответил: «Да, конечно». Опять же и пью я слишком быстро: добрые онты только-только бороды замочили, а я уж губы утираю. Словом, идемте со мной, не пожалеете!
Он протянул им руки – очень красивые, длинные, долгопалые. Весь день пробродили они втроем по лесу – хором пели песни, дружно смеялись. А смеялся Скоростень часто, и смеялся всегда радостно. Смеялся он, когда солнце являлось из-за облаков, смеялся при виде родника или ручья; смеясь, останавливался и кропил водой ноги и голову. Слышал трепет или шепоток деревьев – и тоже заливался смехом. А завидев рябину, стоял, раскинув руки, стоял и пел, гибкий, точно юное деревце.
Под вечер он привел их к себе домой: впрочем, дома-то никакого у него не было, а был мшистый камень в уютной зеленой лощинке. Рябины осеняли ее, и журчал ручей, как в любом жилище онта: этот, звеня, бежал сверху. Они разговаривали, пока не стемнело, а в темноте где-то неподалеку гудело Онтомолвище, басовитое, гулкое и по-новому беспокойное; время от времени чей-нибудь голос звучал громче и тревожнее других, и общий гомон смолкал. Но их слух заполняла тихая речь Брегалада, и шелестели знакомые, понятные слова: он вел рассказ о том, как разорили его древний край, где старейшиной был Вскорень. «Вот оно что, – подумали хоббиты, – с орками у него, стало быть, особые счеты, то-то он долго и не раздумывал».
– Рябинник обступал мой дом, – печально повествовал Брегалад, – и рябины эти взрастали вместе со мною в тишине и покое незапамятных лет. Иные из них, самые старинные, были посажены еще ради онтиц, но те лишь взглянули на них и с усмешкой покачали головами: в наших, мол, землях у рябин и цветы белей, и ягоды крупнее. А по мне, так не бывало и быть не могло деревьев прекраснее и благороднее этих. Они росли и росли, раскидывая тенистую густолиственную сень и развешивая по осени тяжкие, ярко-багряные, дивные ягодные гроздья, и птицы слетались стаями на роскошный рябиновый пир. Я люблю птиц, хоть они и болтушки, и чего-чего, а уж ягод им хватало с избытком. Однако птицы почему-то стали грубые, злые и жадные, они терзали деревья, отклевывали грозди и разбрасывали никому не нужные ягоды. Явились орки с топорами и срубили мои рябины. Я приходил потом и звал их по именам, незабвенным и нескончаемым, но они даже не встрепенулись, они не слышали меня и отозваться не могли, они лежали замертво.
О Орофарнэ, Лассемисте, Карнимириэ!
Рябины мои нарядные, горделивые дерева!
Рябины мои ненаглядные, о, как мне дозваться вас?
Серебряным покрывалом вас окутывал вешний цвет,
В ярко-зеленых уборах встречали вы летний рассвет,
Я слышал ваши приветные, ласковые голоса,
Венчалась червонными гроздями рябиновая краса.
Но рассыпаны ваши кроны ворохами тусклых седин,
Голоса ваши смолкли навеки, и я остался один.
О Орофарнэ, Лассемисте, Карнимириэ!
И хоббиты мирно уснули, внимая горестным песнопениям Брегалада, оплакивавшего на разных языках гибель своих возлюбленных, несравненных деревьев.
* * *
Наутро они снова пошли гулять втроем и провели весь день невдалеке от его жилища. Ходили они мало, больше сидели под зеленой закраиной; ветер стал холоднее, солнце редко пробивалось сквозь нависшие серые облака, и немолчные голоса онтов звучали то гулко и раскатисто, то глухо и печально; то почти наперебой, то медленно и скорбно, как погребальный плач. Настала вторая ночь, а совещанье все длилось; в разрывах мчащихся туч мутно мерцали звезды.