Предупредив меня по телеграфу о дне своего приезда, Фишель пришел ко мне около 10 часов утра с редактированными им окончательными условиями о займе и просил меня утвердить их непременно в тот же день, так как, по условиям берлинского рынка, он находил необходимым спешить с выпуском займа и предполагал на следующее утро выехать в обратный путь.
Этот день у меня был очень занятой, я не мог дать ему достаточно времени в дневные часы и просил его приехать ко мне обедать, с тем чтобы тотчас после обеда посвятить весь вечер на рассмотрение проекта контракта. Я пояснил ему, в чем именно заключаются мои несогласия, и просил его еще раз обдумать спорные пункты.
Мы кончили обедать около половины десятого и принялись за дело. Мы спорили долго и упорно. Фишель делал все возможное, чтобы удовлетворить моим желаниям, но были частности, в которых он затруднялся уступить мне. Я предложил ему отвезти проект контракта в двух редакциях – моей и его – в Берлин к его патронам, с тем чтобы в случае их согласия я мог бы просто утвердить договор телеграммою, а при их несогласии – отложить все дело до лучших дней, так как я не мог принять окончательно его точку зрения на спорные части договора, и сказал ему откровенно, что не внесу их в Финансовый комитет, несмотря на то, что Витте передал мне по телефону, что, переговорив с ним (Фишелем), он предпочитает уступить ему, нежели откладывать совершение займа на условиях, которые ему кажутся весьма выгодными для России.
Наш спор сводился к размеру банкирской комиссии, порядочно поднятой Мендельсонами против прежних займов, и разница в наших взглядах выражалась в сумме не менее 500 000 рублей. Фишель сильно волновался, не желая уехать с пустыми руками, и, видимо, очень желал угодить мне, но, вероятно, имел определенные инструкции от своих хозяев.
Страдая пороком сердца, он не раз за весь вечер уходил в мой соседний кабинет и принимал различные медикаменты. В одну из его отлучек, продолжавшуюся, как мне показалось, слишком долго, я застал его на диване в полуобморочном состоянии и настаивал на том, чтобы он уехал в гостиницу и вернулся наутро, отложив на день свой выезд из Петербурга, но он попросил дать ему еще несколько минут на размышление и скоро вышел ко мне и сказал, что он берет на себя всю ответственность перед берлинским синдикатом, переделал тут же соответствующий пункт контракта, мы подписали его и простились теми же друзьями, какими встретились утром.
На следующий день, перед поездом, он еще раз заехал ко мне, просил не сердиться на его настойчивость и сказал только, что уступил мне потому, что хотел доставить мне личное удовольствие, и берется уладить все дело с участниками синдиката, а в случае их неудовольствия попросить меня только удостоверить, что он настаивал до сердечного припадка включительно.
В ближайшем заседании Финансового комитета, когда я доложил о результатах переговоров с Фишелем, Витте сказал, что он находит совершенно напрасным то, что я так «прижал», по его словам, Мендельсона и что выторгованные мною 500 000 рублей все равно уйдут бесследно среди бестолковых военных расходов. Его мнение не встретило, однако, никакого сочувствия, и даже всегда поддерживавший его и крайне умеренный в своих взглядах граф Сольский отнесся особенно сочувственно к моей настойчивости и благодарил меня за нее.
Совсем иначе шло дело о заключении займа во Франции. В самом начале февраля, без всякого предупреждения меня, приехал в Петербург глава русского синдиката в Париже, представитель Парижско-Нидерландского банка Эдуард Нетцлин и заявил мне, что внутренние события в России, неудачи на войне и, в особенности, то, что произошло 9 января и происходит в фабричных районах, производит самое невыгодное впечатление на французском рынке, наши бумаги падают, поддерживать их от катастрофического падения нет возможности и необходимо решиться на двоякого рода меру:
1) значительно увеличить кредит на поддержку прессы и не требовать, чтобы затраты на это шли на счет банкиров, то есть, другими словами, взять этот расход исключительно на средства русской казны, и 2) найти какой-либо способ внести успокоение в денежную французскую публику, если только мы не отказываемся на долгий срок от заключения во Франции государственных займов. Последнее заявление его мне было крайне неясно, и я просил его выразить его мысль в более конкретной форме.
Тогда Нетцлин совершенно открыто заявил мне, что приехал с ведома французского правительства, хотя и не сказал мне, кто именно из правительства уполномочил его говорить со мною от его имени, что он виделся перед отъездом с нашим послом А. И. Нелидовым, который предполагал писать мне (никакого письма от Нелидова я не получал), и что французское правительство чрезвычайно встревожено ходом наших дел, видит в них величайшую опасность и находит, что правительство наше бессильно бороться с поднимающимся революционным настроением в стране, и ему приходилось уже подмечать в широких кругах политических деятелей Франции сомнение в том, удастся ли русскому правительству овладеть положением и не будет ли оно вынуждено – и на каких именно основаниях – уступить общественному движению и пойти навстречу его желаний, встав на путь конституционного образа правления.
Он оговорил при этом, конечно, что передает мне голос общественных кругов Франции, не имея сам определенного мнения об этом. Я посоветовал ему повидать председателя Комитета министров Витте, тем более что я знал, что он и без моего совета будет видеться с ним, и тут же в присутствии Нетцлина спросил его по телефону, когда именно может он принять только что приехавшего господина Нетцлина.
Витте ответил мне, что он знал уже об этом приезде и примет приехавшего в тот же день. Нетцлин не удовольствовался, однако, этим визитом и просил меня устроить ему аудиенцию у государя, так как ему чрезвычайно важно иметь возможность доложить по возвращении в Париж о том, что он исчерпал все средства для того, чтобы осветить истинное положение дел в России и вместе с тем выяснить нам настроение французского общественного мнения и правительственных кругов.
Я снесся по телефону с министром иностранных дел графом Ламсдорфом, прося его взять на себя испрошение аудиенции Нетцлину как иностранцу, но он уклонился от этого, говоря, что не имеет ни одного слова от нашего посла в Париже и думает, что это всего лучше сделать мне, тем более что и просьба обращена ко мне. В тот же день я написал об этом государю, но получил от него ответ, что он хочет раньше переговорить со мною, тем более что мой доклад приходился как раз через день.
Я повторил изустно то, что писал, развив лишь подробности моей беседы с Нетцлиным и высказанные им соображения, и прибавил, что отказ в приеме Нетцлина будет, скорее всего, невыгоден для нас, как проявление нашего нежелания даже выслушать то, что нам приносят от имени союзной страны.
Государь отнесся к этой просьбе совершенно спокойно и сразу же согласился на нее, сказав мне, что в мысли о необходимости быть ближе к общественному настроению он видит много справедливого и сам находит, что при охватившей общество тревоге, быть может, было бы полезно подумать о том, что могло бы быть принято в этом отношении.
Прием Нетцлину был назначен на другой день. Прямо из Царского Села Нетцлин приехал ко мне в самом радужном настроении и сказал, что государь был с ним исключительно милостив, поручил ему передать, кому он признает нужным, что революционное движение в стране гораздо менее глубоко, нежели предполагают в Париже, что мы справимся с ним, что он, государь, ждет резкого поворота в нашу пользу в военных действиях с прибытием на Восток нашего флота и что сам он серьезно думает о таких реформах, которые дадут большее удовлетворение общественному настроению.
Общий вывод Нетцлина от приема в Царском Селе был самый радужный, и он простился со мною, сказав, что тотчас по своем возвращении предпримет самые решительные шаги к возобновлению переговоров о новом займе. Он не скрыл от меня, что наш успех в переговорах с Мендельсоном будет служить для него поводом влиять на своих коллег по русскому синдикату. Весть о приеме государем Нетцлина попала в газеты, вероятно, через Витте, так как, кроме меня, Нетцлин говорил только с ним, а я никому ничего не рассказывал, и в газетных сообщениях на самые разнообразные лады развивалась мысль о сочувствии государя идее преобразований в духе общественного доверия.