– Обещаю тебе.
И почему она хотела, чтобы я помнил об этом? Почему они все хотели, чтобы я их помнил? В последние недели я часто задавался этими мыслями, когда приходилось садиться за холст. Может, с ним было что-то связано. Но что это за связь? Почему я не могу ее вспомнить?
Тем временем я был уверен в одном: я – Исумара Кановаки, сейчас май 1985 года, и я преподаватель школы искусств в университете. В студии стоял мольберт с банкой свежих кисточек. Теперь я вспомнил: на холсте нужно было расписать основные черты Возрождения, хотя сейчас это прожженный холст, который всего лишь какой-то «пингвин или большой кратер».
В одной из комнат зазвонил телефон.
– Да? – спросил я, потушив сигарету.
– Исомуро, это Рюцике. Только не говори, что весь день расписывал холсты или занимался бездельем. – С радостью в голосе спросила девушка.
– Я весь день расписывал холсты и занимался бездельем.
– М-да, что-то мне это не нравится…неужели так и не будешь праздновать?
– Погоди, Рюцике, сегодня что-то отмечаем?
– Совсем, однако, ты перетрудился. – звонко всплеснула Рюцике. – Сегодня день рождения.
День рождения? Так, постарайся вспомнить, у кого сегодня рождение. Рюцике? Мицуморо? Или у нашего императора?
– Слушай… Рюцике, напомни, а у кого сегодня праздник? – спросил я, все ожидая, как Рюцике окинет меня своим возмущением. – Если у императора, то мы не сможем выразить ему свои поздравления. Ты же знаешь.
– Дурак ты, Исумара! – вспылила Рюцике. – У тебя сегодня день рождения. Вспомнил? Рождения!
Значит, мне теперь 27 лет. Что же, неплохая дата для порыва новых красок. В таком возрасте Пикассо написал одну из своих первых работ с изображением меланхоличного старика, которая обрела успех в провинции.21 Может, и мое время еще настанет.
Мы договорились сходить на выставку раннего периода Эдо, что проходила в студии одного известного японского художника. С ним я не был знаком, но, наверное, он имел возможность побывать в Чикаго и узреть своими глазами работы Пикассо.
Подобным образом я имел возможность познакомиться с Рюцике два месяца назад. Я встретил ее на выставке, посвященной зарождению живописи в Древнем Востоке. Говорили с ней о Саргоне, Нармере и сошлись в этом некоторым расположением друг к другу. Однако все эти два месяца не давали мне покоя в том, что я будто бы не знал своей промежуточной жизни – жизни после университета и до Рюцике. Ведь что-то должно было быть, что-то ведь должно было произойти за это время. Разве может человек просто так забыть часть своей жизни и продолжать жить дальше, словно вырезанная кассетная пленка? Когда разум вдруг решил, что я не должен знать части своей жизни…от чего он пытается предостеречь меня каждый раз, как я только пытаюсь извести себя, чтобы вспомнить хоть кадр снятого, кем я был, и кто я есть? Я стал наблюдать, что подобные терзания затянули меня в слишком глубокую пучину сознания, из которой я выхожу той оболочкой, которую когда-то знал…но которая увядает под собственным разумом. Это что-то сложное. То, что я толком не понимаю для самого себя, но это то, что я мог знать и мог видеть…
Столь чертовская трясина и пустота забытого стали отдавать во мне рассеянностью: я часто не могу вспомнить свои последние 3 года прошлого, связать две простые фразы, которые, казалось, не несут в себе ничего сложного. Замечаю, что в размышлениях я часто повторяюсь одними словами, тем самым ограничив свою речь, словно в шар-головоломку, которую не в силах открыть.
Собираясь вечером на свидание с Рюцике, я все чувствовал на себе пристальный взгляд существа, что отражался в зеркале. Оно было широким, с распутанными волосами и густой поредевшей местами бородой. Я посмотрел на него и нашел схожие черты. Темные глаза, толстые брови – все это было мне в нем знакомым, но вместе с тем я видел чужака, изгоя, что прячется в ином мире, который так легко разбить, и его не станет. Он исчезнет.
Побрившись и одев темно-серый костюм, я сел в свою зеленую мазду и направился к дому Рюцике через семь кварталов. Погода стояла на удивление ясная с желтыми фонарными столбами, заменяющих ушедший закат. Будучи за рулем, я часто наблюдал за жизнью вечернего Хоккайдо и за его откровением, которая скрывала что-то настоящее за всеми переулками, открытыми ресторанами и снующимися молодыми парами возле лав-отелей. Иногда казалось, что этой суеты я больше не могу коснуться и в то же время она больше не замечает моего существования, словно я эфир, витающий в порыве ветра, которого бросают во все стороны. Без направления. Без своей сущности. Вывернутая оболочка.
Проехав четыре квартала и завернув к северному вокзалу на Кита Уорд, я встал в пробку, что охватила меня со всех сторон. Я поднес ко рту сигарету и пустил легкую белую дымку в салоне. Среди старых кассет я нашел «Лед Зеппелин один»31, и тот час же меня осязал экспрессивный трогательный голос Планта и знакомые сложные акустические партии Пейджа. Играла «Babe I’m gonna leave you», которую я ставил на повторе множество раз. Когда она начинала воспроизводиться – ничего другого не существовало для меня. Ни до. Ни после. Звучала главная песня альбома, которая погружала меня в те воспоминания, которых будто бы и не было, которые скрывались за большим слоем скорлупы, и пробить ее мне не удавалось. Значит, это песня моего прошлого…моего стертого из памяти былого времени.
Пробка двинулась, и я завернул за седьмой квартал к дому Рюцике.
Она стояла у дома в вечернем сером платье с серебряным отливом, что облегало ее стройное тело, открывая плавные изгибы ног.
– Ты всегда умел заставить девушку ждать в одном платье. – с улыбкой произнесла Рюцике и села в салон. – А если бы меня изнасиловали?
– Оказался в небольшой пробке. – ответил я, рассматривая свежее лицо Рюцике. – И с чего тебе пришла мысль, что тебя могли бы изнасиловать?
– Ну, посуди сам: я в одном открытом платье. Вечером. Стою и ожидаю мужчину, а его все нет. В отчаянии приезжает насильник, и я сажусь к нему в машину, и объясняю, почему он меня хочет. Разве не так?
Рюцике рассмеялась, и вместе с ее смехом играли в танце павшие на глаза пряди темных волос.
– Порой мне кажется, что мир лишился идеального детектива. –выпалил я и завел машину.
– Думаешь, смогла бы стать писательницей?
– Своими мыслями ты уже превосходишь Толстого и По. Мне не зачем обманывать тебя.
На ее лице заиграла широкая улыбка, открывающая приподнятые карие глаза. Она поцеловала меня, и всем моим существом овладела приятная волна от ее теплых губ.
– Может, оставим выставку, а? – спросил я.
– Ты всегда так заводишься, когда тебя целует девушка?
– Только если она в сером платье с серебряным отливом.
– Хм, а ты и впрямь можешь очаровать своим обаянием. – сказала Рюцкике, поправив воротник на моей рубашке. – Но сегодняшний вечер я хотела провести особенным для нас. И к тому же, по обниматься с тобой я всегда не против.
Спустя время мы приехали на выставку, задержавшись в очередной пробке. Зал был просторен и заканчивался стеклянным потолком, который нависал над экспозициями. Большинство картин и гравюр располагались на стенах в возрастающем порядке. Среди гостей присутствовали ценители модерна и раннего ренессанса, но как по мне, все искали себе любовников или скрывали свое безразличие в большом телесном футляре.
Однако Рюцике была особенно любознательна сегодняшним вечером: как игривый ребенок, бегала от одной экспозиции к другой, спрашивая, что я думаю о замысле художника. Каждое ее слово произносилось с легкой улыбкой на свежем лице, в котором наблюдалось незнание предмета автора, но ее это не смущало. Напротив, все это придавало ей нечто подростковое и в то же время чрезвычайно взрослое. Может, мы с ней и в самом деле будем счастливой парой. Художник и писатель – два недостатка и два совершенства друг для друга.
Мы остановились напротив множества полотен, изображающих десяток гор Фудзи.41