Анастасия Мальцева
Любовь это болезнь
Потолок. Потолок, стена. Потолок. Мама держала руки, чтоб я не раздирала себя. Напевала старую песню. Она сочинила её, когда я ещё была маленькой.
– Маша, Маша, не горюй.
Я нам песенку спою.
Я спою нам про кита,
Про моржа и про ежа.
Мама, конечно, не лучший бард, но песенка всегда успокаивала. Мама наклонилась к самому уху и напевала.
– Ну как она? – папа вышел из кабинета.
Он обращался к маме, не ко мне. Я всегда была просто ребёнком. Конечно, пусть мне семнадцать, но я ребёнок. Объект. Как «она». Не «как ты, дочка». Не… а, ладно…
Мама, не переставая петь, пожала плечами. Я чувствовала это растерянное движение. Так же она пожимала, когда Пашка умер.
Мы дружили с ним с садика. Такой шебутной пацан с рыжими подпалинами. Он первым признался мне в любви. В смысле, реально первый чувак, который сказал, что меня любит. Не то чтобы после него было много… Он тогда закричал на всю садовскую раздевалку, долго ходил за мной, потом всё снова вернулось к дружбе.
Мне, как это бывает, нравился другой. Белобрысый Юрка, хулиган и матершинник. Но его оставили на второй год в садике, а мы пошли в первый. Теперь он был последним уродом, алкашом и торчком. Вот как блин бывает: плачешь, мучаешься, не понимаешь, почему не можешь получить, что хочешь, почему всё не так, а потом – бац – и самый красивый пацан выглядит поносом.
Так что да, хорошо, что я Юрке не нравилась.
А мне не нравился Пашка. Только как друг. Короче, френдзонила я его жутко. Когда у меня появился первый парень, нам обоим было тринадцать, Пашка делал вид, что рад за меня. Но я-то всё видела. И видела, как радостно утешал меня, когда мы расстались.
А потом через год он попал под машину. Мне об этом сказала его мать, когда я набрала ему после игнора. Я ему строчила, строчила, он молчал.
– Паша умер.
Она сказала это таким спокойным тоном, будто он просто вышел погулять и забыл телефон.
Тогда меня первый раз засунули в дурку.
– И как теперь жить, мама?! – мне казалось, что я ору, но еле шевелила губами под аминазином.
И вот так же, как и сейчас, она жалко пожала плечами, будто и сама понятия не имела, как живёт эту жизнь.
Уже знакомый кабинет, разговор с психиатром, душ под присмотром, Четырнадцатое отделение. Родное. Меня уже отпустило, таблеточки доктора помогли.
– А, привет, Маш, мы уж соскучились!
Как меня бесила эта тощая поломойка. Нон-стопом орала на всех, а при взрослых вся такая приветливая.
– Вы уж присмотрите за ней, – папа пожал ей руку якобы в знак приветствия, сам сунул пятёрку, вечно он так. – Пожалуйста.
Поломойка расплылась, спрятала деньги в карман и полезла меня обнимать.
– Не надо меня трогать! – я резко вскинула руки, а папа начал меня поучать. Ему то ли казалось, что я притворяюсь, то ли он реально думал, что диагноз можно как-то контролировать, чтоб ему не было неловко.
Ещё и извинился перед этой.
Я ушла в палату, не попрощавшись. Маму жалко, конечно, она говорила мне в след, типа что завтра приедет, чтоб я позвонила, что любит меня. Но я ни минуты не могла оставаться с отцом, так он бесил.
Нет, я его, конечно, люблю, но в такие моменты…
Сначала, как обычно, сунули в «карцер». Планово я лежала только раз. Тогда все справки были готовы, анализы, подтверждения, что не болею. Ну и сразу в палату ко всем. А тут привычный карантинный бокс, где вроде и собственное пространство, никто на соседней койке не шелудит: меня всегда засовывали в одиночный – то ли везение, то ли так надо. Но ты всё равно под присмотром, как в аквариуме. На половину стены окно, и все ходят, палят. Разглядывают. Чувствуешь себя, как зверушка. Разве что палкой не тыкают.
И при этом всём одиноко. Они там, за окном. А ты здесь, в своей гадкой клетушке, в которой сотни таких коротали свой карантин.
Да, конечно, нас выпускали. С карцером я немного преувеличила. Папа говорит, я всегда преувеличиваю. Усложняю. Типа жизнь и без того сложная штука. А в другой раз выдаст, что жизнь так проста, если её не усложнять. С таким отцом несложно и биполярщицей быть, и шизофреником. Но мне, уж не знаю как: повезло или нет, но такого богатства не диагностировали.
Была бы шиза, сажали бы в Третье. Там самая жесть. В прошлой отсидке была девчонка, скакнувшая с Третьего, так она такого рассказывала, что у меня паника началась. Спазмы, тоннельное зрение, удушье – врачи. Опять меня обкололи. Ну не как тогда до состояния овоща – это у меня психоз был, ну так – психозик. Я не бегала с ножом, ни на кого не бросалась, гномов не видела, инопланетные сущности тоже. А то половина одноклассников была уверена, что раз меня упекли, я точно маньяк. Что теперь всем им пипец. Опасались.
Я их не виню. Точнее так, понимаю. Теперь. Тогда очень злилась. Потом стала прикалываться, они забавно пугались. То я начинала смотреть в одну точку и стучать по столу вилкой в столовке. То вставала рядом с кем-то и часто дышала. Иногда просто кидалась с криками. Потом успокоилась. Мама мне долго мозги промывала с психологом. Я прозрела, как говорится. Люди боятся неизвестности, вот и я для них типа загадка – не знают, что ожидать. Хотя по мне, они просто придурки.
Вот я и думаю, что с таких придурков-то взять. Понимаю.
Ладно, фиг с ними. В боксах есть время для выхода в общий холл. Там круглый стол и настолки. Собираемся, режемся в Мафию и Монополию. В телефоны нельзя, их отбирают. Прям как в тюрьме. Выдают только по требованию с шести до восьми, чтобы позвонить родителям или друзьям, если тебя обеспечили кнопочным. В прошлую госпитализацию была девка, которая вечно звонила своему парню и сралась с ним – в итоге ей перестали выдавать телефон, родители звонили на стационарный, и она перекрывала всю линию.
Меня, как обычно, посадили в крайний бокс к холлу. Моя вип-палата. Или одиночка для самых опасных? Иногда мне нравилось так думать, хотя тупо, конечно.
В остальных боксах по два, по четыре дурика.
Но плохо, что прямо через стенку от меня холл. Если кто-то играет или болтает, всё слышно и бесит. Я как-то чуть стену не пробила, чтобы там все заткнулись.
Но сегодня был вечер, почти ночь. Скоро отбой, некоторые уже спали.
Я была подготовлена, все вещи с собой. Никаких цепочек, ремней и прочих жутко опасных вещей. Хотя некоторые проносили и что поопасней, но мои папа с мамой готовили меня, как на войну. Точнее, нет. Так бы они меня вооружили. Наверно. А тут отобрали всё, что может быть под запретом.
Наушники, кстати, тоже нельзя. Проводные. Так что мне свезло и в первую же отсидку я получила новенькие беспроводные. Но у меня их стырила соседка по палате во второй срок. Я ей предъявила, а она их тупо раздавила.
Ну и я её подраздавила, а наушники жалко.
На дежурстве сегодня была моя любимая воспитательница Галя. Полненькая, с короткой стрижкой и вечной улыбкой. Она напоминала мне нянечку из детсада, которая разрешала не есть овсянку.
– Машенька, здравствуй! – Галя опять улыбалась. Кивнула Поломойке, типа может уйти. – У меня там ещёжды с Леной проблемы. Помнишь? Такая рослая девочка с молнией на шее, помнишь?
– А, Зигота-то, – ещё одна бесячая дама. Копец, кажется, я просто всех ненавижу. Но нет, это, конечно, не так. Хотя многие просто невыносимы. Она тусила с той, что раздавила мои наушники, так что я заодно её невзлюбила.
– Опять паника, а дежурный в Третье ушёл. Но угомонилась-таки. Так, – она остановила поток мыслей и улыбнулась ещё шире, – ну как ты, а, Маш?
От её заботливой теплоты мне стало больно. От слёз аж глаза зачесались, но я силилась не реветь. Папа всегда упрекал: опять ноешь. Не ругался, не орал, а с таким презрением и отвращением бросал эту фразу. И всякий раз, особенно на людях, мне так было стыдно и противно реветь.
– Ну, ну ты чего, Маш, всё… всё хорошо будет, да?