- Что вы там ищете?
Ах, отчего так обидно и резко прозвучали ее слова! Словно я есть незадачливый воришка, захваченный врасплох хозяевами, а не настоящий мастер, виртуоз тополиной охоты.
- Я тут, здесь, хотел... - я глупо вертел самолетиком, не смея честно признаться в своих страхах.
- Вам пора отправляться домой.
- Июлия, - простонал я.
- Перестаньте сейчас же, не называйте меня так никогда.
- Но почему, что случилось?
- Ничего не случилось, - она монотонно, почти по слогам, медленно отрезала наш разговор от будущих неизвестных мне событий.
Я молча оделся, не глядя , не поворачиваясь, словно битая собака, вышел в прихожую и здесь в нерешительности остановился, почти ничего не различая во мраке. Она ножкой пододвинула мои ботинки и, кажется, сложила на груди руки, показывая всем своим видом, как тяжело ей ждать эти несколько последних мгновений. Ну, не молчи, скажи хоть что-нибудь, пусть не дружественное, нейтральное, молил про себя я, привыкая понемногу к темноте и все отчетливее различая ее уставшее тело.
- Я дрянь, - спокойно и горько сказала она, потом по-деловому поправила молнию на моей куртке и, как в том сне, легонько столкнула меня в обрыв.
Время шло, а небо не светлело. Проклятое утро на глазах превращалось в вечер, а я все летел камнем вниз, безуспешно растопыривая руки. Я был ничто, я был как пустой объем, ограниченный воображаемым контуром, даже воздух не оказывал на меня никакого действия. Он протекал сквозь меня подобно песку, стекающему через узкое отверстие песочных часов. Я и сам истекал тягучей болью, с упорством фанатика-мазохиста перебирая все неприятное, унизительное, невероятно похожее на правду. Я уже не цеплялся за то немногое доброжелательное, проявленное с ее стороны, как я теперь понимаю, скорее из жалости, а смаковал все ее презрительные "нет", "никогда", "не надо". О, милая далекая мечта, не смею, не смею даже мысленно представить себя рядом с вами. Ваши слова, подобно семенам репейника, вонзились в мое тело, и теперь они всегда будут со мной, беспрерывно зудя и терзая мою душу.
Я вспоминал мелкие незначительные детали, и они вырастали на глазах до огромных, гадких, страшных, правдивых пауков. Однажды, в одну из наших первых встреч, я обратил внимание на ее руки и понял, что свидание со мной для нее скорее акт безделья, чем, как я люблю выражаться, праздник души.
Прийти на встречу с неухоженными руками можно только к нелюбимому человеку.
Разве пушинка не укладывает наилучшим образом свои волоконца перед полетом?
И я, утвердительно отвечая на этот вопрос, обманывал сам себя, оправдываясь ее занятостью и бедностью. О, я помню, как однажды встретил ее случайно, в блистающих одеждах, с идеальными коготками, с красивыми голубыми разводами, летящей явно на встречу с каким-то счастливчиком. Боже, как я мог обмануться ее вчерашним теплым взглядом, с податливой горячей ладонью?
Почему потом все пропало? Неужели из-за инструкции? Нет, чепуха, ведь она же не прогнала меня тотчас, как прочла сокровенные знаки. Ведь ей хватило ума не возмутиться, и все принять как должно, без сцен и истерик, и окончить как полагается: я вспомнил ее бессильное тельце, почти проколотое нержавеющей иглой.
Она все знала и согласилась. Но почему тогда в реальной жизни, злой, отвергнутый, я продолжал падать в пустоту январской ночи? О, как долго тянулся этот мучительный январь, в котором больше я не пытался с ней увидеться. Ведь не могло же бесконечно продолжаться рабское болезненное состояние. Нет, я не оправдывался ее недальновидностью, не залечивал открытые раны ежедневным просмотром своей прекрасной коллекции (более того, первое время я даже не мог думать о стеклянном ящике, не то что просматривать, и тем более оглаживать дорогие сердцу экземпляры), я дал себе слово не звонить ей никогда, или не звонить по крайней мере до тех пор пока, не научусь спокойно анализировать прошедшее.
Затем потянулся февраль, и я заподозрил неладное. Да, я уже не так страдал, да и вряд ли такое слово вообще могло подойти к моему февральскому состоянию. Я как бы спал, днем наяву и ночью во сне спал. Да, именно ночью, когда она могла прийти во сне и снова терзать мою беззащитную душу, она не приходила, потому что спали мой разум и мое сердце. Но вот что поразительно: я перестал ее случайно встречать в тех неожиданных местах, где раньше то и дело она мне попадалась. Будто бы то самое Провидение, которое я так раньше восхвалял, теперь оберегало меня от новых испытаний. А если нет, то что же - она меняет старые маршруты, не желая встречи со мной, и, следовательно, я ей не так уж и безразличен?
Вот чем я себя лечил-успокаивал. И не только этим. Была еще одна, тайная, вначале как бы скрытая даже от меня, но после обнаруженная подлейшая ничтожнейшая зацепка. Будто наша тайная история имеет два уровня секретности. Один глубокий, тяжкий, сокрытый навсегда от чуждого взгляда, в котором я, злой, несчастный, продолжаю проваливаться в пропасть поражений и в котором нет никакого мастера-ловца, а есть острое, до кровяной боли, пустующее место под стеклянной крышкой. Ну а другой как бы менее секретный, конечно, тоже тайный, но как бы более на поверхности, на виду, мол, если кто и спросит, отчего такое выражение лица удачливое, то я промолчу, а сам как раз об этой зацепочке и подумаю. Да, да, вот этот якобы секретный, тайный оправдательный пунктик использовался самым омерзительным образом. И состоял он в той короткой, бесконечно быстрой, как теперь представлялось, ночной минутке, в том абсолютно ничего не значащем животном мгновении кажущейся близости. Впрочем, может быть, это и не совсем так, по крайней мере, с моей стороны. Ведь в ту минутку я еще не знал, как позорно буду выброшен утром, да и дело вовсе не в том, как я на это смотрел и смотрю.
Дело все в том, как на это могли бы посмотреть другие, будь известна им моя правдивая история. Вот для них-то я и хранил этот аргументик, им-то я и оправдывал свою удачливую улыбку. Впрочем, улыбка появлялась на моем лице все реже и реже и к началу марта окончательно сошла на нет.