Будучи в Петербурге, Пётр Ильич показал эту незаконченную работу своим бывшим профессорам Антону Григорьевичу Рубинштейну и Николаю Ивановичу Зарембе. Оба преподавателя симфонию беспощадно раскритиковали, сильно обидев Чайковского. «Московскому Рубинштейну», Николаю Григорьевичу, симфония, напротив, очень понравилась, и в декабре, во время концерта Русского музыкального общества было исполнено из неё скерцо. Целиком симфония прозвучала 3 февраля 1868 года. Исполнение прошло с успехом, автора много раз вызывали. Это стало первым настоящим триумфом Чайковского.
12. Открытие Московской консерватории. Князь Одоевский.
1 сентября 1866 года состоялось торжественное открытие Московской консерватории. Много возвышенных тостов было сказано в этот знаменательный день. Но особенно запомнилось всем выступление князя Владимира Фёдоровича Одоевского, который был другом и Пушкина и Михаила Глинки. Он предложил тост «за преуспеяние русской музыки как искусства и науки!». Торжество закончилось концертом. Чайковский предложил: «Пусть первой музыкой, которая прозвучит здесь, будет музыка великого Глинки!» и, сев за рояль, Пётр Ильич наизусть сыграл увертюру к опере «Руслан и Людмила».
Князь Владимир Федорович Одоевский, старейший Рюрикович, был известным писателем и учёным по разным отраслям наук и искусств. Он принимал активное участие в судьбе консерватории и был близок со всем музыкальным миром Москвы.
Герман Ларош так говорит об Одоевском: «…это был поэтический и кроткий старичок, очаровательно любезный, полный доброты, склонный к энтузиазму, приветливый ко всем, а в особенности к молодому таланту, и в то же время поражавший многосторонней учёностью и отзывчивостью. Кабинет его, полный книг, музыкальных инструментов, чучел и каких-то непонятных нам физических аппаратов, походил на комнату Фауста. Да и сам Одоевский со своей ненасытной жаждой знания и идеальным полётом души имел в себе нечто фаустовское. При этом он любил общество и хотя был небогат, охотно давал маленькие обеды, к которым иногда сам приготовлял какое-нибудь экстренное, выдуманное им блюдо. По пятницам вечером у него собирались гости, и здесь наряду с великосветской красавицей, приехавшей в вырезном лифе, можно было видеть скромных учёных, артистов, даже учеников консерватории, одетых, во что Бог послал. Хотя княгиня всегда присутствовала, но чай князь делал сам, причем словесно учил, как наливать; сначала класть сахар, потом лимон, потом налить горячей воды и уже потом крепкого чая. В музыке он не принадлежал ни к какой партии: как его двери для всех сословий, так его сердце было открыто для всякого серьёзного направления. Кажется, что при своей энциклопедической отзывчивости, живости ума и склонности во всем находить хорошее, он и сам затруднился бы сказать, какое из современных направлений ему больше нравится. Влияния на молодое поколение он не имел никакого, для этого требуется энергия и резкость, соединенные с некоторою односторонностью, качества чуждые его богатой и уступчивой натуре».
Князь Одоевский с большой симпатией принял Чайковского под своё покровительство. Пётр Ильич был горд этим вниманием и всю жизнь благоговел к памяти князя, поощрявшего его первые шаги на композиторском поприще. В 1878 г. в одном из писем он так говорит о князе Одоевском: «Это одна из самых светлых личностей, с которыми меня сталкивала судьба. Он был олицетворение сердечной доброты, соединённой с огромным умом и всеобъемлющими знаниями, между прочим, музыки. Мне кажется, что ещё так недавно видел я его благодушное и милое лицо! За четыре дня до смерти он был на концерте, где исполнялась моя оркестровая фантазия «Фатум» – очень слабая вещь. С каким благодушием он мне сообщил свои замечания в антракте. В консерватории хранятся «тарелки», подаренные мне им и им самим отысканные где-то. Он находил, что я обладаю умением кстати употреблять этот инструмент, но был недоволен самим инструментом. И вот, чудный старичок пошёл бродить по Москве – отыскивать тарелки, которые и прислал при прелестном, хранящемся у меня письме».
Вот это письмо князя В. Ф. Одоевского к П. Чайковскому от 9-го февраля 1869 г.:
«Многоуважаемый Пётр Ильич! Я уже, кажется, вам говорил, что театральный «тарелыцик» портит вашу прелестную музыку безобразными ударами, за что я даже долгом счёл сделать отеческое внушение ему, что, по-настоящему, было бы прямым делом г. капельмейстера: он бьет в piatti по-балаганному, а не косвенно, тогда как лишь в косвенном направлении piatti дают хотя колокольный (смешанный), но все же музыкальный звук, который (т. е. господствующий) я даже поймал в резонатор. Правда, что театральные тарелки зазубрены (ebreches) и трудно их бить как следует. На таковом основании и в награду за ваше хорошее поведение (т. е. за мастерское сочинение музыки «Воеводы») позвольте поднести вам «пару тарелок», которые я выбрал с нарочитым тщанием; их звук, по резонатору, между фа и соль (как мне слышится, по крайней мере эти звуки господствуют). Делайте с ними, что хотите, велите употреблять при представлении вашей оперы, дайте в распоряжение консерватории – словом, спорить и прекословить не буду. Если же и затем «тарелыщик» будет бить в прямом направлении (когда именно в партитуре не обозначено, что требуется сухой звук) то, поелику это инструмент «турецкий», то и по «турецкому обычаю» (alia turca) следует наказать его, т. е. посадить на кол.
Всею душою уважающий вас кн. В. О.».
13. Чайковский-педагог
«Унылой чередой проходили для Чайковского его часы уроков теории; он откровенно скучал, с трудом удерживал зевоту», – вспоминал ученик Чайковского Ростислав Владимирович Геника. Тем не менее, ему был памятен «его тогдашний внешний облик: молодой, с миловидными, почти красивыми чертами лица, с глубоким, выразительным взглядом красивых тёмных глаз, с пышными, небрежно зачёсанными волосами, с чудной русой бородкой, бедновато-небрежно одетый, по большей части – в потрёпанном сером пиджаке, Чайковский торопливой походкой входил в свою аудиторию, всегда слегка сконфуженный, слегка раздражённый, словно досадуя на неизбежность предстоящей скуки. Его нервировала банальная обстановка теоретического класса с его партами и обычным старинным разбитым жёлтым роялем с шлёпающими пожелтевшими клавишами, с его чёрной с красными линиями доской; стоя у этой доски, Чайковскому приходилось писать нам задачи и примеры; я помню тот брезгливый жест, с которым он, бросив и мел и серое холщовое полотенце, обтирал пальцы об платок. Его досадовала непонятливость большинства учениц, тупое, поверхностное отношение к сущности искусства всех этих будущих лауреаток, мечтавших лишь об эстраде и уверенных в том, что публика, аплодирующая их игре, не будет интересоваться их теоретическими познаниями».
Певица Александра Николаевна Амфитеатрова-Левицкая оставила такое воспоминание: «Когда я поступила в Московскую консерваторию, П. И. Чайковский состоял в ней профессором гармонии и композиции. Среди его учеников о нём как о педагоге сложились самые противоречивые мнения: одни считали его не только гениальным композитором, но и идеальным педагогом. По их рассказам, Пётр Ильич всегда с большим интересом и вниманием просматривал работы учеников, терпеливо исправляя ошибки, и делал замечательные указания. Другие уверяли, что Чайковский относится к ним небрежно, несправедливо, что он одним ученикам уделяет много времени и совсем не обращает внимания на других. Одна из его учениц рассказала мне как пример небрежного отношения Петра Ильича к некоторым из его учеников следующий случай.
– Чайковский не только несправедлив, он ужасный «придира». На последнем уроке он придрался к пустяку и зачеркнул мою задачу, даже не просмотрев её.
– Почему же? – спросила я.
– Видишь ли, я отдельным восьмушкам не с той стороны хвостики приписала. Он рассердился, перечеркнул сверху донизу целую страницу красным карандашом; возвращая мне тетрадь, сказал с раздражением:
– Вам, – говорит, – раньше надо пройти науку о хвостах, а потом уж по гармонии решать задачи!