Николай Кашкин вспоминает: «Он приехал в Москву в необыкновенно старой енотовой шубе, которую дал ему А.Н. Апухтин (друг Чайковского по Училищу правоведения) употреблявший её в деревенских поездках; сюртук и прочие принадлежности костюма гармонировали с шубой, так что в общем новый преподаватель был одет не только скромно, но просто очень бедно, что, впрочем, не помешало ему произвести прекрасное впечатление на учащихся при своём появлении в классах: в фигуре и манерах его было столько изящества, что оно с избытком покрывало недочёты костюма».
Приехал Пётр Ильич утром, снял номер в гостинице Кокорева и тотчас отправился к Рубинштейну. Николай Григорьевич жил на Моховой, тут же ютились и Музыкальные классы. Рубинштейн предложил Чайковскому поселиться в своей директорской квартире, на что Пётр Ильич согласился. 10 января 1866 года он писал братьям в Петербург: «Живу я у Рубинштейна. Он человек очень добрый и симпатичный; с некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду, как артист. Я занимаю небольшую комнату рядом с его спальней, и, по правде сказать, по вечерам, когда мы ложимся спать вместе (что, впрочем, будет случаться, кажется, очень редко), я несколько стесняюсь; скрипом пера боюсь мешать ему спать (нас разделяет маленькая перегородка), – а между тем теперь ужасно занят. Почти безвыездно сижу дома, и Рубинштейн, ведущий жизнь довольно рассеянную, не может надивиться моему прилежанию».
14 января Чайковский жалуется братьям: «Всё моё жалованье за первый месяц пойдёт на новое платье, которое Рубинштейн требует, чтобы я сделал, говоря, что моё теперешнее слишком неприлично для профессора теории музыки». Но уже 23 января Пётр Ильич сообщает, что Рубинштейн ухаживает за ним «как нянька, и хочет непременно исполнять при мне эту должность. Сегодня он подарил мне насильно шесть рубашек, совершенно новых… а завтра хочет насильно везти к своему портному заказывать платье».
Однако, как резюмирует Модест Ильич, «при всей дружбе и благодарности к своему сожителю, при всем уважении к нему, как к человеку и артисту, – ничто так наглядно не связывало его свободы, как дружеский деспотизм этого вернейшего и благодетельнейшего из друзей. С утра, в течение всего дня, во всех мелочах обыденной жизни Петру Ильичу приходилось покоряться чьей-то чужой воле, и это тем более было невыносимо, что вкусы и образ препровождения времени у двух сожителей были совершенно противоположны. У Николая Григорьевича, начиная с прислуги, Агафона, в массе мелочей были свои пристрастия, антипатичные складу характера Петра Ильича. Перечислять их здесь было бы неуместно, все они были, в сущности, ничтожны и безобидны, отказаться от них, по всей вероятности, Рубинштейну не стоило бы ни малейшего лишения, но ни просить, а тем менее требовать этого Петру Ильичу не было свойственно: если он не любил, чтобы его стесняли, то стеснять других – ещё менее. Он молча подчинялся и не мог не чувствовать в это время раздражения и недовольства».
Один из выпускников консерватории оставил такой портрет Николая Григорьевича: «Рубинштейн был небольшого роста, но плотного телосложения, с довольно широкими плечами, крепкими руками, с плотными и точно железными полными пальцами. Эти пальцы могли издавать звуки страшной силы. Рояли некрепкого устройства разбивались ими как щепки. На его концертах необходим был запасной инструмент. Волосы его, впоследствии значительно поредевшие, поднимались вверх и надвигались над широким и умным лбом и острым, хотя и круглым носом. Общее выражение лица его… всегда было чрезвычайно строгое и внушительное. Говорил он… тоже очень громко и начальственным голосом, и привычка к постоянному укрощению учеников и учениц, к водворению порядка в оркестре сделала его манеры резкими и повелительными. Внешнее впечатление для не знавших его было самое суровое и подавляющее».
Пётр Ильич делал попытки разъехаться с Николаем Григорьевичем и зажить собственным домом. Но сначала недостаток средств, а главным образом, просьбы Рубинштейна не покидать его мешали настаивать на разлуке. Николай Григорьевич имел потребность жить с кем-нибудь, он не выносил одиночества. К счастью Петра Ильича, Николай Альбертович Губерт, приглашённый в 1870 году преподавателем в Московскую консерваторию, с удовольствием занял его место.
29-го августа 1871 года Пётр Ильич стал энергично заниматься переездом на квартиру: «Сия последняя вышла очень мила, и я непомерно рад, что хватило духу исполнить давно желаемое предприятие. В Москве всё по-старому, но я живу новою жизнью и, о чудо, второй вечер сряду сижу дома! Вот что значит чувствовать себя «у себя»!
Софья, дочь Николая Ивановича Кашкина, рассказывала: «Приходит Петр Ильич и говорит, что он переехал на новую квартиру и очень доволен.
– Что же, хорошая квартира?
– Да,– весь оживляясь, радостно говорит Пётр Ильич,– замечательно, уютно, такая маленькая, низенькая, тёмненькая, ничего не видно, такая прелесть!
Заметьте, это сказано без всякой иронии».
До официального открытия консерватории Чайковский преподавал в музыкальных классах, куда записалось много молодых особ. «Уроки мои ещё не начались, но вчера я должен был делать экзамен всем поступившим в курс. Признаюсь, я ужаснулся при виде такого громадного количества кринолинов, шиньонов и т. п. Но не теряю надежды, что мне придётся пленить этих фей, так как вообще здешние дамы ужасно страстны. Рубинштейн не знает, как ему отбояриться от целого полчища дам, предлагающих ему свои… любезности», – пишет Чайковский мачехе Елизавете Михайловне, третьей жене Ильи Петровича, 15 января 1866 года. Илья Петрович на это известие отреагировал в свойственном ему стиле: «Я воображаю тебя сидящим на кафедре: тебя окружают розовые, белые, голубые, кругленькие, тоненькие, толстенькие, белолицые, круглолицые барышни, отчаянные любительницы музыки, а ты читаешь им, как Аполлон сидел на горке с арфой или с лирой, а кругом грации такие же точно, как твои слушательницы, только голенькие или газом закрытые, слушали его песни. Очень бы мне любопытно было посмотреть, как ты сидишь, как конфузишься и краснеешь…»
Одним из первых московских друзей Чайковского среди музыкантов стал Николай Дмитриевич Кашкин, который так рассказывает о впечатлениях первого знакомства с Петром Ильичем:
– Пришедши однажды утром в свой фортепианный класс, я узнал от Николая Григорьевича о том, что его новый жилец прибыл и водворился в своей комнате; вместе с тем он предложил мне познакомиться с ним немедленно, на что я изъявил полнейшее согласие, и мы отправились в квартиру Рубинштейна, где я увидел в первый раз Петра Ильича, который показался мне очень привлекательным и красивым; по крайней мере, в лице его был ясный отпечаток талантливости, и, вместе с тем, оно светилось добротой и умом. Через посредство Лароша мы уже ранее знали друг друга заочно, вследствие чего мы встретились уже почти как знакомые, и наши отношения сразу приняли простой, товарищеский характер. Сколько мне помнится, я тут же предложил Петру Ильичу отправиться по окончании моего класса ко мне обедать, на что он согласился, и через несколько часов мы сидели уже в моей квартире. За обедом у нас, конечно, завязались оживленные разговоры, и мы проболтали очень долго, а может быть и поиграли в 4 руки на фортепиано, что Пётр Ильич всегда очень любил.
Весной 1866 года Пётр Ильич познакомился с актёром и певцом-баритоном Константином де Лазари. Однажды де Лазари остался ночевать в квартире Рубинштейна и утром велел слуге Рубинштейна Агафону подать чаю. Через мгновение он услышал другой голос, «нежный и похожий скорее на контральто», требующий того же. Надев халат, де Лазари отправился в соседнюю комнату и с удивлением обнаружил там молодого человека «очаровательной внешности, с чудными, выразительными глазами», бывшего ещё в постели.
– Что вам нужно? Я ещё не одет, – заявил молодой человек, смущённо закрывая свою грудь одеялом.
Де Лазари, заметив, что незнакомец ведет себя «точно пугливая барышня», сказал, чтобы тот не боялся и назвал свое имя.