Вам может показаться, что это несколько сурово – обвинять в неспособности описывать светское общество человека, чьи произведения и спустя пятьдесят лет остаются настолько близкими к правде.
* * *
Перейдем теперь к спору довольно общего характера, к вечному спору между реализмом и идеализмом. Период наибольшего отрицания творчества Диккенса пришелся на эпоху натурализма. Эту эпоху, возводившую на пьедестал способность тщательно копировать мельчайшие детали природы, не мог не раздражать писатель, бесконечно искажавший природу во имя некоего оптимистичного полукомичного-полутрогательного идеала, по образу которого он хотел строить жизнь. И Диккенс прекрасно понимал, насколько он искажает действительность.
В начале романа «Тяжелые времена» появляется инспектор, ужасный инспектор, который приезжает в школу для бедных детей и спрашивает ребятишек, стали бы они оклеивать комнату обоями с изображениями лошадей.
«– Придется мне объяснить вам, – сказал он, – почему вы не стали бы оклеивать комнату изображениями лошади. Вы когда-нибудь видели, чтобы лошади шагали вверх и вниз по стене? Известен вам такой факт? Ну?
– Да, сэр! – закричали одни.
– Нет, сэр! – закричали другие.
– Разумеется, нет, – сказал джентльмен, бросив негодующий взгляд на тех, кто кричал „да“. – И вы никогда не должны видеть то, чего не видите на самом деле, и вы никогда не должны думать о том, чего у вас на самом деле нет. Так называемый вкус – это всего-навсего признание факта. Теперь я вам задам еще один вопрос. Допустим, вы захотели разостлать в своей комнате ковер. Стал бы кто-нибудь из вас класть ковер, на котором изображены цветы?
К этому времени весь класс уже твердо уверовал в то, что на вопросы джентльмена всегда нужно давать отрицательные ответы, и дружное „нет“ прозвучало громко и стройно. Только несколько голосов робко, с опозданием ответило „да“ – среди них голос Сесси Джуп.
– Ученица номер двадцать, – произнес джентльмен, снисходительно улыбаясь с высоты своей непререкаемой мудрости. – Итак, ты бы застелила пол в своей комнате или в комнате твоего мужа – если бы ты была взрослая женщина и у тебя был бы муж – изображениями цветов? А почему ты бы это сделала?
– Потому, сэр, что я очень люблю цветы, – отвечала девочка.
– И ты поставила бы на них столы и стулья и позволила бы топтать их тяжелыми башмаками?
– Простите, сэр, но это не повредило бы им. Они бы не сломались и не завяли, сэр. Но они напоминали бы о том, что очень красиво и мило, и я бы воображала…
– Вот именно, именно! – воскликнул джентльмен, очень довольный, что так легко достиг своей цели. – Как раз воображать-то и не надо. В этом вся суть!
Никогда не пытайся воображать. Вы должны всегда и во всем руководствоваться фактами и подчиняться фактам, Забудьте само слово „воображение“. Вы не топчете настоящие цветы, – стало быть, нельзя топтать цветы, вытканные на ковре. Так не бывает, чтобы четвероногие ходили вверх и вниз по стенам комнаты, – стало быть, не нужно оклеивать стены изображениями четвероногих. Это и есть новейшее великое открытие. Это и есть признание факта. Это и есть вкус»[39].
Ни в одном другом тексте нельзя найти лучшего ответа тем, кто упрекает Диккенса в неправдоподобии его персонажей. Мистеры Пиквики не встречаются в природе, следовательно, вы не должны встретить мистера Пиквика в романе. Никогда ни один живой человек не разговаривал так, как мистер Микобер, следовательно, мистера Микобера следует изгнать из искусства. Логика абсурдна в той же мере, что и логика школьного инспектора. Мне представляется, что в отношении идеализма и реализма следовало бы занять следующую позицию: «Мы не требуем, чтобы искусство давало нам абсолютно точную картину реальной жизни. Иначе лучшим видом живописи была бы фотография, а самым великим романом стал бы стенографический отчет о заседании суда присяжных. Напротив, мы хотим, чтобы искусство переносило нас в мир, настолько далекий от реальности, что в нем мы могли бы избавиться от забот, связанных с действием, с принятием решения, с ответственностью. Вот только для того, чтобы мы могли погрузиться в этот мир, остаться в нем, чтобы силы этого мира хватило на несколько мгновений борьбы с реальностью, чтобы, в конце концов, час чтения мог исцелить нас от настоящего горя, нужно, чтобы мир, созданный художником, обладал объективной убедительностью. Нельзя, чтобы, согласившись на определенную степень вымысла (а хороший читатель готов согласиться почти с любым вымыслом), примирившись с ним, мы в результате внезапно почувствовали себя изгнанными из этого мира из-за случайного изменения тональности или угла зрения автора. Мы не просим художника хранить верность реальности, мы просим его не изменять своей реальности. Кто стал бы доказывать, что действие комедий Мюссе происходит в реальном мире? Но они разворачиваются в идеальном мире, где мы можем жить; в этом мире Камилла отвечает Пердикану в духе самого Пердикана, а Аббат, Валентин, Дядюшка и Сесиль – это слегка карикатурные образы, доведенные до точно определенного уровня. Разве кто-то назовет реальным мир «Сказок» Гофмана? Или мир Эдгара По? Или мир Жерара де Нерваля?[40] Но разве кто-то скажет, что мир «Принцессы Клевской»[41] – это не что иное, как великолепная стилизация? А если говорить о чем-то более современном – неужели вы придаете сколько-нибудь важное значение правдоподобию или неправдоподобию романов Достоевского? Нет, важно лишь существование определенной атмосферы романов Достоевского, и важно, чтобы, погрузившись в эту атмосферу и научившись в ней дышать, мы внезапно не почувствовали бы, что изменившаяся тональность выталкивает нас наружу. Значение имеет некий аромат Мюссе, аромат мадам де Лафайет[42], нечто особенное, личное, однородное, что дает нам ощущение общности, потому что в конечном счете все события проецируются именно через цельную личность, через автора, и если автор как-то искажает события, то это искажение всегда остается одинаковым. Так вот, в случае Диккенса сомнений быть не может: существует аромат Диккенса, вкус Диккенса. Мы легко узнаем любые двадцать строчек Диккенса среди всего многообразия английской литературы. Каждый раз, когда, открыв один из его романов, мы обнаруживаем какие-то улицы Лондона, какие-то туманы, через которые пробивается свет экипажей или свет магазинных витрин, какие-то деревенские дома, где люди наслаждаются вкусной едой и невинными шутками, какие-то темные кварталы, где за закрытыми дверями могут происходить странные события, мы испытываем смешанное чувство нежности, стремления к уюту и страха; именно это чувство переполняло маленького Диккенса, когда он шел домой с фабрики, ел свой пирожок за два цента, с ужасом думал о ворах и с надеждой и радостью – о будущем, когда он, быть может, станет хозяином Гэдсхилла; он смог связать с этим чувством восприятие того времени, и именно это чувство сделало его единственным персонажем, стать которым мечтает каждый писатель, – создателем нового мира.
Говоря о Диккенсе как о профессиональном романисте, мы можем сделать следующий вывод: конечно, некоторые из его особенностей хотелось бы изменить. Бесконечная озабоченность моралью может разрушить художественный вымысел. Нам понравилось бы, будь его персонажи более восприимчивыми, более глубокими, ведь в его время такие персонажи уже существовали; достаточно вспомнить творчество Элиот, Мередита, Джейн Остин. Нам все это понравилось бы, но вспомним образ, предложенный Честертоном, и не будем уподобляться человеку, который смотрит на бегемота, на весенний пейзаж, на солнце и луну и хочет, чтобы они выглядели немного иначе. Диккенс был Диккенсом, точно так же как Бальзак был Бальзаком. Обойдем же с уважением эти величественные памятники, а потом, получив удовольствие от их подробной оценки, насладимся чистой радостью любви к ним.