На разборе полетов Мерроу, выдвинув подбородок (так выглядит на карте береговая линия Восточной Англии), спросил:
– Группу, правда, пришлось вернуть с маршрута, но всем машинам, долетевшим хотя бы до побережья Франции, засчитывается боевой вылет.
– Какая щедрость, черт бы вас побрал! – заметил Мерроу.
28
Позже в тот день прошел сильный град и повалил такой снег, что многие офицеры и солдаты выбежали на площадку и затеяли игру в снежки; Мерроу тоже принимал участие и хохотал, как школьник.
Однако вечером, когда упали косые лимонно-желтые лучи солнца, я увидел, как Мерроу вместе с нашим капелланом направился в зоны рассредоточения. Он шел, ссутулясь и опустив голову, и показался мне постаревшим.
29
В следующее воскресенье, двадцатого июня утром, когда я пришел в дом миссис Порлок, Дэфни уже поджидала меня в нашей комнате. Она сидела на кровати погибшего Арчи Порлока и перебирала бусины длинного ожерелья; она не могла броситься мне навстречу – половина бусин, снятых с нитки, лежала у нее на коленях. Я сел рядом и предложил свою помощь, но она ответила, что нанизывать легче одной. Она держала в зубах кончик нитки и, когда я обращался к ней, отвечала: «М-м-м…» Я с удовольствием наблюдал, как она быстрыми, изящными движениями пальцев брала кусочки стекла, похожие то на темные граненые виноградинки, то на кусочки вишневого желе, то на крохотные клочки неба. Она казалась такой сосредоточенной! Для меня у нее не оставалось времени.
Я пересел на кровать Уилли Порлока и решил развлекать Дэфни; конечно, рассказал ей, как Мерроу пролетел над Пайк-Райлинг-холлом. «М-м-м…» Мерроу научил свою собачонку попрошайничать и взял ее с собой в столовую, но оказавшийся там командир вышвырнул щенка. Мерроу что-то здорово скис, настроение у него, судя по тому, как он ведет себя, отвратительное. «М-м-м…» В среду на прошлой неделе эскадрилья совершила учебно-тренировочный полет. Скука! «М-м-м…»
Драка в пятницу. На базе все еще бездельничали человек тридцать счастливых вояк-летчиков, отслуживших службу в Англии; поскольку герои скоро забываются, особенно когда их слишком много, мы относились к ним, как к чему-то прискучившему. Мерроу, для которого летное дело и мужские способности были понятиями равнозначными, говорил: «Бедняги, да ведь их же кастрировали!» Как-то одажды вечером в офицерском клубе Текс Миллер, один из таких летчиков не у дел, начал ругаться, заметив в баре сержанта-негра с английской девушкой-блондинкой. «Их хлебом не корми – дай переспать с блондинкой», – съязвил Миллер. Мерроу не выдержал – не потому, как я думал, что ему не понравились слова Текса, а потому, что эти кастрированные молодцы, прошедшие наши «университеты», действовали ему на нервы. «Меня тошнит от брехни этого техассого быка», – громко сказал он. Результаты разговора оказались, так сказать, налицо: Мерроу – разбитая губа, Текс – шесть швов на лбу и огромный синяк цвета вот этой кровати. «М-м-м…»
Мне стало надоедать это бесконечное «м-м-м…». Жизнь так коротка. Вслух я ничего не сказал, но подумал, что Дэфни могла бы заняться своим проклятым ожерельем в другое время.
Я растянулся на кровати утонувшего на «Рипалсе» Уилли Порлока, перестал болтать и принялся ждать. Я сделал ошибку, заранее размечтавшись, как много проиятного сулит мне очередная встреча с Дэфни, особенно теперь, когда наша связь продолжала укрепляться; я болезненно переносил разлуку с Дэфни, но боль была необыкновенно сладостной – от сознания того, что теперь наша близость доставит нам еще большую радость, чем в прошлый раз. Пока же мне оставалось только прислушиваться к щелканью бусинок, все тем же «м-м-м…» и наблюдать за движениями нервных пальцев Дэфни. А тут еще я почувствовал, что у меня все больше и больше начинает болеть голова. Я даже опасался, что со мной случится удар и что я могу умереть. Унизительно. Тут, на койке, обутый.
Наконец Дэфни вынула изо рта эту противную нитку.
– Послушай, Дэфни. Что-нибудь произошло?
– Нет, милый. Просто ко мне пришла красная гостья.
Я сел.
– Что, что? – Я уже так свыкся с мыслью, что в эти дни все люди посходили с ума, что не удивился бы и не встревожился, если бы Дэфни не избежала общей участи. Но в действительности она разговаривала со мной на условном языке, к которому у меня не было ключа; моя бывшая невеста Дженет тоже любила напускать на себя таинственность.
– А? – с трудом выдавил я.
– У меня месячные.
Головная боль у меня мгновенно прошла; я сразу стал нежным и ничего не требовал взамен. Мы нашли шашки братьев Порлок и стали играть.
Я рассказал Дэфни о своем новом приятеле Линче, упомянул о стихах Йитса, и тут меня вновь охватили яркие воспоминания детства, и вскоре я начал изливать душу, рассказывая о матери, об отце, о брате. Я сказал, что мать у меня была мягкой и доверчивой. Она твердо верила, что все люди добры, и сумела внушить свою веру мне. Отец иногда нехорошо относился к матери, но она продолжала твердить, что он воплощенная доброта. Две самые близкие приятельницы матери заслуженно пользовались репутацией злостных сплетниц, однако мать утверждала, что они настоящие христианки. Она знала простой рецепт приготовления сахарного печенья – белого, с изюминкой в середине. Сначала я выковыривал изюминку, а потом объедал печенье вокруш дырки. У мамы были длинные волосы, и она часами их расчесывала, держа ручное зеркало так, чтобы ее профиль отражался в зеркале шифоньера; и все же я бы не сказал, что она очень заботилась о своей внешности. Когда я подрос и тер пушок на губе в обратном направлении в надежде, что он станет жестче и превратится в нечто такое, что можно будет брить, она взяла за обычай читать мне стихи. «У серебристого Трента обитает сирена…» Или: «Весь день мы не двигались, весь день мы молчали…» Она сходила с ума по Йитсу. А я почесывался и все порывался улизнуть на улицу, вспоминая о гонимых северо-западным ветром перистых облаках, возвещавших о приближении непогоды; но все же кое-что у меня сохранилось – не только стихи и любовь к ним, но и чувства и стремления, которые они пробуждали.
Она заставляла меня заниматься музыкой. Вначале, пока я был слишком мал, она сама давала мне уроки, а я, злоупотребляя ее добротой и терпением, колотил по клавиатуре, скулил, путал такты и злился, не стесняясь давать волю своим чувствам. Потом она послала меня к некоему мистеру Флориену; он сидел рядом со мной перед пианино и, глядя на мои отросшие грязные ногти, скалил от отвращения желтые, неровные зубы, похожие на зерна выродившейся кукурузы; иногда он поднимался, приносил маникюрные ножницы (как бы я, чего доброго, не «поцарапал клавиатуру»), и мне все время казалось, что вот сейчас он вонзит их кривые лезвия в мою грудь за то, что я так сильно ненавидел и заданные им упражнения, и его самого. Но время, которое дарила мне мать, не пропало даром, с тех пор я не мог равнодушно слышать звуки пианино, хотя сам бросил играть еще в колледже. Много часов я провел с Дженет, слушая пластинки. Моими любимцами были Тодди Уильсон и Джесс Стеси.
Дэфни никогда не слыхала о них.
– Как-нибудь я проиграю тебе пластинки с их записями.
Я любил отца. Добрый от природы, он, однако, считал своим долгом держать в строгости меня и брата и не проявлять особой нежности к матери. Предполагалось, что так лучше и для нас и для нее. На улице, напротив нашего дома, находилась площадка, где подрядчик Шиэн выкопал котлован под фундамент, а потом почему-то забросил работы, и мы с Джимом использовали ее для своих игр, причем на правах старшего верховодил Джим. Он был помешан на всяких инженерных прожектах. Мы насобирали кучу перегоревших, а иногда, боюсь, и не перегоревших электрических лампочек, – обыкновенных, елочных, от карманных фонарей, испорченных радиоламп, строили стены и валы, разбивали лампы и втыкали панели в землю – нити накала торчали, как радиоантенны, а потом с помощью коробок из-под сигар и комьев грязи сооружали что-то похожее на фантастический завод. На площадке никогда не просыхала грязь, и мы вечно ходили перепачканными. Однажды в воскресенье, во второй половине дня (покрытое слоистой облачностью серое, мрачное небо, похожее на пропитанную влагой губку, которую мог выжать даже легкий ветерок; день, суливший неудачи и печали), мы, по обыкновению, поиграли на площадке, а потом отправились бродить в лесах Пертсона и наткнулись на заброшенную ветхую хижину с провалившейся крышей и рухнувшей стеной, – ее, вероятно, когда-то построили бойскауты, однако в наших глазах это был форт колониальных времен. Мы немедленно принялись восстанавливать упавшую стену, но одно из бревен неожиданно выскользнуло и придавило Джиму ноготь на руке; Джим перемазался в крови, и это зрелище произвело на нас такое тягостное и страшное впечатление, что брат расплакался. Я осторожно пососал его разбитый палец, чтобы предотвратить заражение плесенью (тотчас же придуманная опасность), и мы решили, что окровавленному и грязному Джиму лучше не показываться отцу на глаза. Мы пролежали в лесу до темноты, потом пробрались в погреб, а остюда пытались проскользнуть в кухню, но встретили на лестнице отца. Он тут же всыпал мне, полагая, что Джима ранил я, и заставил нас два воскресенья подряд почти весь день сидеть дома.