- Красиво.
Ну и завотделением отстал от Нели и махнул рукой, и все было бы совсем хорошо, если бы дураки-санитары картины не портили, пририсовывая женским лицам усы, а мужским - рога. А портрету мадемуазели Шарлотты дю Валь д'Онь они продырявили рот и воткнули туда потухший окурок.
Но картин у Нели дома было несметное число и она молча заменяла изуродованные портреты на новые. Один раз только не сдержалась - это когда коням под тремя богатырями санитары пририсовали гадость. И Неля назвала их дураками и еще ублюдками. Прямо в лицо так их назвала.
А после работы возвращалась Неля Явская домой уставшая физически и духовно, садилась где-нибудь, допустим, посреди комнаты в кресло и смотрела свои картины - не все подряд, а те, какие ей в этот именно час хотелось смотреть больше всего. "Аленушку", например, художника Васнецова Виктора Михайловича или, может быть, "Саскию ван Эйленбурх" Рембрандта ван Рейна. Картину "Утро" А.Шилова тоже обожала она разглядывать вечерами. А самой лучшей, любимейшей ее картиной было полотно Питера Пауля Рубенса под названием "Портрет камеристки инфанты Изабеллы, правительницы Нидерландов". Ей вообще больше нравилось и импонировало, когда художники женские портреты изображали на своих полотнах. Женщины у всех художников красивее выходили, чем мужчины. Наверно, потому что самих женщин, с которых они срисовывали эти портреты, художники выбирали красивых, а не абы каких-нибудь. Ну и, возможно, любили они этих женщин и рисовали их с любовью. Хотя про это Неля точно ничего сказать не могла, про это не знала она ничего достоверного. Но то, что она могла часами сидеть и свои эти излюбленные картины рассматривать до мельчайших деталей и подробностей - это факт из ее жизни непреложный. Особенно, если тишина вокруг и никаких посторонних шумов с улицы и из соседних квартир не доносилось. Что бывало, понятно, нечасто. Ночью разве что темной, да и то не каждой. Потому что и ночами постоянно что-нибудь вокруг происходило - то у одних соседей праздник семейный, такой, что мертвый проснется и на ноги встанет, то другие соседи личные свои отношения выяснять начнут во весь голос, то "скорая" сиреной взвоет, то милиция, то еще что-нибудь стрясется громкое. А по вечерам - вообще. Обрушивались на Нелю шумы самые разные и со всех возможных сторон, что, конечно, не позволяло ей сосредоточиться на восприятии искусства. Тем более у нее этаж низкий, а во дворе, под окнами дети с матерями обычно гуляли и матери на детей кричали во время воспитания и ругали их последними словами. И доминошники тоже, ясное дело, ругались, вплетаясь в общий хор, и крыли отборным матом почем зря беззастенчиво.
Когда-то Неля выходила и говорила матерям:
- Разве можно, - говорила, - так на родных детей? Такими словами последними. Разве это красиво?
И доминошников она пробовала урезонивать и взывать к их совести.
- Как вам, - говорила, - не стыдно матерно выражаться? Ведь вокруг вас женщины с детьми находятся.
Но матери ничего ей не отвечали, отходя в сторону, и все равно орали на детей, ими рожденных, и били их, а доминошники ей говорили в своем стиле:
- Вали, - говорили, - отсюда.
А вслед еще и добавляли, что у нее не все, мол, дома и что она в секте состоит - не иначе. Ну вот Неля и перестала в конце концов выходить и разговаривать с жильцами соседскими, убедившись в бесполезности этих разговоров, а стала закладывать уши берушами. Беруши - это такие затычки специальные для работников производств с повышенным уровнем шума, расшифровывается - "Береги уши". А Неле их посоветовала на вооружение взять нянечка одна из их отделения. Она на ночь себе эти беруши вставляла, чтоб не слышать храпа мужа своего и детей. И Неля, применив ее опыт, стала картины смотреть с закупоренными ушами. И сначала это было не очень приятно, с непривычки, потому что голова от берушей наливалась у нее тяжестью и как бы распухала, а после - она притерпелась к ним, к берушам, и случалось даже, забывала их вынуть и спать с ними в ушах ложилась, и на работу могла так пойти. И только придя, вспоминала про них, так как слышала смутно и неясно то, что ей говорили. Короче, беруши эти оказались настоящей для Нели находкой - тем паче, что у них еще одно неожиданное свойство проявилось и обнаружилось. После того, как привыкла Неля к их применению и они стали как бы неотъемлемой принадлежностью ее самой. А без них ей недоставало чего-то и беспокоили пустые дырки в ушах, и казалось ей, что эти дырки у нее сквозные и в них свистит злой порывистый ветер. А когда в ушах ее лежали беруши, все приходило к допустимой норме, и ветер стихал, оставив после себя легкую тяжесть в области затылка и шеи, ватную такую тяжесть, сладостную. Потом в голове у нее возникал, самозарождаясь, продолжительный звук низкого тона и звучал этот спокойный звук какое-то время - до тех пор звучал, покуда Неля не настраивалась вся на его волну, а как только она настраивалась, звук начинал осторожно расслаиваться и вибрировать, и менять свой постоянный тон. В общем, музыка происходила из этого одинокого мягкого звука и, произойдя, звучала внутри у Нели, за ее пределы не вырываясь. Во всяком случае, никто, если рядом с ней оказывался, никакой музыки не слышал, как будто бы ее вовсе не существовало. Неле как-то пришло на ум, что если беруши вынуть, когда музыка в ней звучит, то она и наружу прольется - для всех - и все вокруг получат возможность эту ее музыку услышать и насладиться ее звучанием. Но как только она это сделала, музыка в ней оборвалась, издав такой глиссирующий звук, какой издает тромбон, если тромбонист во время игры засыпает. И вовне ни капли этой музыки не просочилось и не проникло, а в ушах Неля услышала свист и завывание ветра. И тогда она немедленно вернула беруши на их места, и иссякнувшая было мелодия постепенно восстановила себя в Неле, наполнив ее всю. Вначале голову, потом легкие, а потом и все пространство тела.
И все теперь Неля делала под музыку. И рамки мастерила, и картины смотрела. Причем мелодий в ней жило, как выяснилось, множество, и они сменяли одна другую в зависимости от того, на какую картину Неля смотрела и в зависимости от ее настроения и общего состояния, и вообще в зависимости от всего на свете. Даже от того, какого цвета на Неле было платье надето и что ей сказал днем на работе завотделением, и издевались ли над ее глухотой и отрешенным видом дураки-санитары. Потому что Неля в конце концов бросила вынимать из ушей свои затычки музыкальные и дома, и на работе, и везде. Она научилась понимать, что ей говорят, по движению губ - как глухонемые понимают, хоть это было и не так-то просто. Но она научилась. А научившись, обрела возможность слушать музыку в себе практически непрерывно и, чем больше она ее слушала, тем больше ей этого хотелось. То есть пристрастилась Неля к внутренней своей музыке чуть ли не сильнее, чем к изготовлению рамок и к картинам великих мастеров. А наиболее хорошо и прекрасно ей было, конечно, когда глаза видели нетленные произведения живописи, а внутри в это время музыка звучала. При таком стечении наивысший гармонический эффект достигался и Неля очень быстро поняла и убедилась, что это стечение и есть настоящая красота, красота, как говорится, с большой буквы. И без музыки своей она уже просто не смогла бы жить среди людей и являться членом общества. Потому что, если ей приходилось вынимать беруши, музыка в ней умолкала и у Нели почти сразу же начинали подрагивать и ослабевать пальцы, и ее настроение резко ухудшалось до того, что не хотела она жить, а хотела умереть не сходя с места, и под воздействием внешних шумов и свиста ветра ее тело поражала одна большая ноющая боль, которую терпеть было невыносимо даже женскому терпеливому организму. Так что, если б и вздумалось Неле теперь жить, как раньше, в общем человеческом шуме, она бы этого не смогла по состоянию своего здоровья. И, конечно, несчастье, что она купила берушей этих в аптеке без запаса, одну коробку единственную, так как подевались они с прилавков неизвестно куда - будто бы корова их языком слизала. Наверно, много стало желающих от шумов различных себя защитить и спасти.