Но едва он поставил на ступеньку ногу, как слева, над высоким краном, что-то сверкнуло, и воздух разодрало взрывом артиллерийского снаряда, взбаламутившего осколками черную воду у пристани. Железный дождь забарабанил по козырьку над платформой и по крыше пакгауза. Посыпалось стекло. Ханеман, нагнув голову, отскочил к ограде. Буксир уже подплывал к причалу. На другом берегу канала загорелась цистерна. Вырвавшийся ярким пурпуром огонь ртутным мерцанием отразился в воде, и в лицо ударило теплым воздухом, пахнущим мазутом. Вокруг стало светло как днем. Пламя с противоположного берега теперь освещало и часть пристани за пакгаузом. Ханеман зажмурился. Железнодорожные рельсы? Стрелки? Камыши? Подмости? В прибрежных камышах он увидел остов небольшого суденышка, поддерживаемый конструкцией из балок. Зарево на другой стороне канала взметнулось высоко в небо, залив огненно-красным светом рыжеватые метелки камыша, обступившие корпус...
И тогда на выплывшем из темноты проржавевшем борту Ханеман увидел полустершуюся надпись "Штерн". Он почувствовал укол в сердце - ничего особенного, легкое прикосновение ледяной иголочки, но от этого мимолетного холодного прикосновения в груди разлилась жаркая, удушливая волна. "Герр Ханеман, что вы делаете, бога ради, поторопитесь!" - кричала госпожа Вальман с помоста. Он схватил свой несессер, но шел медленно, едва переставляя ноги, все еще ощущая внутри это легкое прикосновение холода, разлившегося в груди жгучей болезненной волной. Толпа на причале, подсвеченные заревом клубы дыма над трубой буксира, крики, плач... Осталось еще тридцать шагов, двадцать... "Герр Ханеман, быстрее! - кричала госпожа Вальман. - Ради бога, быстрее! Мы сейчас отплываем!" Но когда Ханеман уже почти дошел до причала, с левой стороны, где-то совсем близко, над крышей пакгауза - вспышка...
Открыв глаза, он увидел у самого своего лица чью-то облепленную снегом руку, неподвижную, неестественно вывернутую, перед глазами все кружилось, и он только перекатился на спину и смотрел из-под полузакрытых век в глубокое, черное, полное рваных туч небо, которое клонилось то к западу, то к востоку. Медленно приподнявшись на локте и превозмогая боль, он взглянул в сторону причала. Но помост уже опустел. И буксира не было видно. По воде канала пробежала рябь. Черные краны, рельсы, перевернутая вагонетка. Только вдалеке, на другом берегу канала, все еще горела пробитая снарядом цистерна. Над кранами медленно парили светящиеся авиационные бомбы на парашютах. Мерцание. Красная тишина. Изломанные тени на снегу. Шипенье огня. Далекие выстрелы. Откуда? С Мюггау? Эхо? Ветер покатил по снегу детскую шапочку из кроличьего меха.
А потом к пристани подходил очередной буксир, толпа выползала из своих укрытий под портальным краном и штурмовала причал, но Ханеман продолжал сидеть на платформе, привалившись к стене пакгауза, и смотрел на все будто сквозь матовое оконное стекло. Он даже не чувствовал холода, который исподволь сковывал спину, потому что в груди по-прежнему то вспухала, то опадала странная, болезненная и жаркая волна, от которой по телу разбегались ледяные мурашки.
Около десяти его нашел сидящим у этой стены лейтенант Ремец из казарм на Хохштрис, который привез на пристань в своем служебном "бенце" жену с дочкой, чтобы отправить их на "Бернхоф" в моторке портовой охраны. У них был хороший "белый пропуск", подписанный самим полковником Фоссом. Но Ханеман не сел с ними в лодку, хотя Ремец очень его уговаривал. Тело застывало в теплом оцепенении, боль понемногу унималась. Он вспомнил про несессер, но от чемоданчика остались лишь несколько клочков обуглившейся желтой кожи. По всей площади валялись распоротые тюки, свертки, ящики, кучи скомканной одежды, листы мокрой бумаги с обгоревшими краями.
В одиннадцать черный автомобиль с армейскими номерами отвез его на Лессингштрассе, 17. Лейтенант Ремец полагал, что они возвращаются за какими-то ценностями, которые Ханеман не успел взять из квартиры, и, вероятно, завтра он захочет повторить попытку проникнуть на борт какого-нибудь из транспортов. Когда они подъехали к воротам, в домах по обеим сторонам улицы не было ни единого огонька. Только над Лангфуром ползли облака светлее неба. Горел центр и, по-видимому, прилегающие к вокзалу кварталы.
Ремец пообещал заехать утром, самое позднее в восемь, но черный автомобиль с регистрационным номером казарм на Хохштрис никогда уже не остановился перед домом 17 по Лессингштрассе.
Хрупкое
Когда он поравнялся с калиткой, ему почудилось, что в одном из окон у Биренштайнов мелькнул свет. Свернув за шпалеру туй, он толкнул тяжелую дверь.
С горящей спичкой, обжегшей пальцы, он вошел в парадное, машинально стряхнув снег с ботинок на железной решетке, но когда холодная темнота задула желтый огонек, подумал, что приведшая его сюда надежда успокоить душу лишена всяких оснований.
Свет?
Он уже готов был выйти обратно во двор, чтобы по дорожке между шпалерами туй вернуться к себе, на Лессингштрассе, 17, и так бы и сделал, если бы не вспомнилась белая площадь между пакгаузом и кирпичной оградой в Нойфарвассере. Обрывки бумаг, черные следы на снегу, причал, чемоданы, толпа, кучи одежды, крики, мягкий голос госпожи Вальман... Эта картина удержала его здесь, на лестнице, в темном парадном, под овальным оконцем, цветные стеклышки которого поблескивали отраженным слабым светом зарева над Лангфуром. Квартира Шульцев? Справа?
Он опять чиркнул отсыревшей спичкой по узкой боковинке коробка, огонек вспыхнул, он заслонил его розовой ракушкой ладони и, подняв спичку, осветил коричневую панель. Темная покрытая лаком дверь. По цветочному орнаменту дубовой фрамуги разбежались дрожащие блики. Наверху из заплясавших на стене косых теней выплыл алебастровый, под мрамор, барельеф Мадонны, сидящей с Младенцем меж ветвей оливкового дерева.
Но то, что он увидел... Дверь Шульцев, глубоко расщепленная возле самого косяка, черные следы ударов, полуоторванная ручка, вокруг замочной скважины свежие золотистые царапины, словно кто-то пытался ножом продырявить латунь. Значит, они уже здесь, они уже тут побывали, значит, пока он стоял там, на пристани в Нойфарвассере, они уже были в доме, уже корежили, бормоча ругательства, крепления двери, уже поддевали латунную оковку под ручкой, а потом, ударом плеча распахнув дверь, ввалились в квартиру, с трудом удержав равновесие на скользких бело-желтых квадратах линолеума. Ему захотелось повернуться и уйти, чтобы не видеть открытых шкафов, из которых вытащили скомканное белье, выброшенных на середину комнаты ящиков комода, чтобы не смотреть на растоптанную по ковру грязь, комочки тающего снега.