По соседству с ним прокурор пришел в неописуемое волнение, и сразу обозначилось, до чего трудно ему удерживать на хрупких плечах огромную голову. Якушкин, молча сидевший в углу кабинета, понял, что прокурор способен произвести устрашающее впечатление на всякого, чья судьба зависит от него, ибо даже как-то штамповано, словно избитая истина, утвердилась ясность в вопросе, что не могут в человеке столь странного и отвратительного телосложения не таиться пугающе злобные помыслы.
Прокурор заметался возле директора «Омеги», восклицая пронзительным детским голосом:
— Как вы могли? Где же ваше чувство ответственности? Вы что, вы до сих пор не понимаете, к чему привели ваши лозунги и проповеди? Да ведь эта смута, этот, как вы говорите, бунт — ваших рук дело!
— Неправда… — начал было Филиппов, но майор не дал ему договорить:
— И после всего вы приехали сюда, не постеснялись?
И снова Филиппов начал:
— После чего всего? Еще ничего, по большому счету, не было…
Он настраивался на долгую речь, о которой еще в Москве знал, что она обязательно должна быть произнесена и непременно должна произвести на служивых неотразимое впечатление.
— Да он приехал полюбоваться на дело рук своих! — крикнул прокурор.
— Никакое это не моих рук дело! — рассердился Филиппов. — Перестаньте! Вы с больной головы валите на здоровую, а это никуда не годится. Вы не хуже меня знаете, что бунт назревал задолго до того, как я призвал к забастовке.
— Побойтесь Бога, — сказал майор Небывальщиков, неизвестно к кому обращаясь.
— Я? Мне? — зашелся директор. — Мне бояться Бога? А чем я перед ним провинился?
Причудов шепнул ему в ухо:
— С этим майором полегче, покорректнее, он, можно сказать, свой…
Майор Сидоров с сокрушенным видом раскачивался на стуле.
— И так теперь у нас везде и во всем… — вещал он горестно. — Всякий говорит первое, что на ум приходит… Ни малейшей ответственности. Откровенная неразборчивость. Никто не задумывается о последствиях, а тот, кто при этом еще и действует, не думает вовсе… Вы, Валерий Петрович, хоть иногда задумываетесь? — печально обратился он к Филиппову. — А если в лагере погибнут люди?
— Представители администрации или даже заключенные… — вставил прокурор.
— Вы и тогда не признаете, что поторопились с этой вашей забастовкой?
— Я не поторопился, — возразил Филиппов, ущемлено взглядывая на хозяина кабинета. — Условия, в которых живут осужденные…
— Разумеется, поторопились! — перебил прокурор. — Какая забастовка? Нечего кивать на условия! Нашли когда призывать! В такой момент! Когда в лагерях неспокойно, а на улицах наших городов разгул преступности… И вдруг вы! Моисей из библии вы, что ли? Или тридцать сребреников за свою провокацию получили? Кто вы? Назовитесь! Вы плачетесь о будто бы невыносимых условиях жизни осужденных, а что же это вы ничего не говорите о сотрудниках исправительных лагерей и правоохранительных органов, многие из которых живут попросту в нищете? Такое, знаете ли, сложилось у людей мнение, что вы поддерживаете преступников, стакнулись и снюхались с ними и бесшабашно, да, подчеркиваю, бесшабашно одобряете все их действия. Но тогда скажите мне, вы одобряете и убийство судьи Добромыслова, это дикое, варварское, злодейское преступление?
— Я не знаю никакого судьи! — вдруг крикнул Филиппов.
— Не знаете? — Прокурор криво усмехнулся. — Итак, о злодейском убийстве нашего судьи…
— Орест Митрофанович что-то говорил.
— Ах, так? Орест Митрофанович что-то говорил? А до того, как Орест Митрофанович что-то сказал, вы и в ус не дули? Вам и дела не было до нашего судьи? И что он пал, растерзан, зверски убит, об этом вы не слыхали, а вот обо всем, что происходит в нашей колонии, сведения имеете. Как-то, знаете, удивительно…
Филиппову было мучительно, что слово «убийство», сорвавшееся с прокурорских губ, не только болезненно отозвалось в его голове, но и жутко полыхнуло прямо перед глазами, взметнулось каким-то темным пламенем, а затем, расширившись, заволокло все вокруг абсолютной, казалось, тьмой, сквозь которую он теперь пытался невесть куда заглянуть. Ему вдруг представилось, что он заглядывает, склонившись и выпучив глаза, в бездну, в неизмеримое царство первобытного хаоса, а значит, и в собственную душу, которая тоже была темно клубящимся хаосом, и была она им уже потому, что брала начало не из того источника, откуда явились души благонадежно приютившихся в бытии майора и прокурора. Отрицаю этих двоих, мелькнуло в его закипевшем уме, и уже одно это отрицание определяло, что корни его уходят глубоко в непостижимую и неизъяснимую свободу божеского миротворения и сам он полон всяческих сил, чтобы превзойти любые проявления несвободы. А раз так, то некоторым образом спадают цепи пресловутой тюремной конституции; пусть на время, но распутывается клубок идеи, долго колдовавшей над ним, распадаются узы, которыми она его опутала, и незначительными, пожалуй, кажутся обязанности, приведшие его в смирновскую колонию. Он почувствовал надобность движения, действия, какого-то безоглядного и, возможно, беспричинного бултыхания в пучине, мягко, едва ли не воздушно принявшей его, и, уже выбиваясь из сил, набычившись и побагровев, завопил:
— Не делайте из меня дурака! Я не позволю!
Якушкин, с изумлением глядя на своего руководителя, внезапно отметил для себя, какой он худенький и несчастный.
— Дорогой Валерий Петрович, кто же делает из вас дурака? — поспешил успокоить директора майор Сидоров. — Мы просто обсуждаем некоторые насущные проблемы…
Прокурор сказал сурово:
— В частности, убийство судьи.
— Я услышал… да, от Ореста Митрофановича… про это убийство, и я стал думать о нем, но я думаю, оно не имеет непосредственного отношения к нашим делам! — прокричал Филиппов.
— Мы спорим, высказываем различные точки зрения, — разъяснял майор. — Это плюрализм.
— Еще я слышал…
— Тоже от Ореста Митрофановича? — ухмыльнулся прокурор.
— Да, от него… Не правда ли, тут, в лагере, нашли в какой-то яме труп убитого зэка?
— Ну, допустим… — подобрался и сосредоточился майор Сидоров.
— Я полагаю, эти два убийства не связаны между собой.
Прокурор, выдержав паузу, возразил:
— Отчего же, можно и связать. Улики — раз, улики — два. Туда-сюда. Завязывается узел. А что по этому поводу думает Орест Митрофанович?
— Да не трогайте же меня! — закричал Причудов.
— Но мы имеем дело с правдой жизни, а не с романом, в котором действуют быстроногие сыщики и ловко распределяющие улики прокуроры, — сказал Филиппов веско. — И если я когда-нибудь в романной форме опишу случившееся здесь, я четко укажу, что оба эти убийства находятся на разных полюсах и абсолютно противоположны друг другу.
— Интересно… — На крошечных губах прокурора расцвела снисходительная улыбка. — Почему же вы так думаете?
— Потому что судья — это одно, а осужденный — совсем другое.
— И судью вам не жалко, а о зэке вы скорбите?
— Пожалуйста, без морали, обойдемся пока, — отмахнулся Филиппов. — Всему свое время. Сейчас главное — устроить так, чтобы никто больше не пострадал.
Из наблюдений Якушкина, а он был внимателен и пристрастен, вытекало мягкое предположение, что майору нельзя отказать в благодушии, он в своей грубоватой манере добр, и совсем другое дело прокурор, тот определенно не собирался отступать, оставлять в покое так удачно и кстати наметившуюся жертву. Примешивалось еще то, что его впрямь вывело из себя трагическое происшествие с судьей Добромысловым, и он был готов разорвать на куски всякого, на кого падет хотя бы тень подозрения в участии в этом злодеянии. Участие Филиппову не припишешь, но клеймо идейного вдохновителя поставить вполне допустимо.
— Ваш образ мысли нетерпим! — возвестил прокурор категорическим тоном и вперил в директора испепеляющий взгляд.
— Ну, это вы слишком, — упрекнул прокурора майор Сидоров. — Терпим всякий образ мысли… лишь бы он не мешал жить окружающим и не портил объективную реальность.