Израненный, в грязи и обломках лежал разбитый город, и в руинах величественный. Из развалин, подвалов и воронок вылезали пожилые женщины, старики, даже маленькие дети, и все спешили к колонне пленных. Они несли крохотные кусочки хлеба, луковицы, картофелины, свеклу, соль и пресную воду. У иных ничего не было в руках, но они все равно бежали к нам, жадно разглядывая наши лица, одинаково изможденные, усталые и грязные и у военных, и у гражданских.
Конвоиры тотчас принялись ругаться, бить прикладами тех, кто, невзирая на ругань, пытался пробиться к идущей колонне. Женщины с малышами на руках, задыхаясь, бежали по обочинам, через плечи охранников заглядывая в толпу. Кто-то и встретился. Слышалось:
- Папочка!.. Коля!.. А где мой Алексей?..
Охранники отнимали жалкие, принесенные севастопольцами остатки съестного, выливали воду на землю. Опять стрельба и женский плач...
Люди наши, усталые, покрытые пылью и грязью, еле шагали. Ноги были сбиты о камни и кровоточили, но, идя по севастопольским улицам, все пленные гордо подняли головы, как воины, честно и до конца выполнившие свой долг.
В хвосте колонны на руках несли раненых и больных, опираясь на товарищей, брели легкораненые. Но вот уже и они вышли за черту города.
Солнце жарко палило, трескались губы, хотелось пить. Подана была команда на привал. Метрах в десяти - пятнадцати от дороги пленные заметили большую дождевую лужу и бросились к ней.
Конвоировавший нас фашист стоял и курил. Услышав шорох шагов, он медленно повернулся, увидел припавших к луже пленных, аккуратно положил папиросу на камешек и не торопясь выпустил по людям длинную автоматную очередь. Пленные бросились обратно, но, конечно, не все. У лужи остались трупы. Фашист так же неторопливо поднял тлеющую папиросу и... продолжал курить.
Он стоял недалеко от меня. Я - военный человек и многое за фронтовые годы повидал, но у меня холод пробежал по коже при виде его глаз, совершенно стеклянных, невозмутимо спокойных.
Конечно, это было уже нечто лежащее за пределами нормальной человеческой психики.
Кончился привал. Колонна тронулась дальше по направлению к Симферополю. Гитлеровец шел спокойно, даже не взглянув на убитых им людей.
В Симферопольской тюрьме
Еще на походе к Симферополю гитлеровцы то и дело принимались искать комиссаров и евреев, но люди укрывали товарищей в гуще толпы. В тюрьме устраивались обходы, отвратительные осмотры. Евреев нещадно били и истязали без всяких допросов, политработников избивали и запирали в подземные камеры. Камер не хватало, и значительная часть заключенных обитала просто во дворе тюрьмы.
Жара стояла страшная, по ночам в камерах становилось нестерпимо душно, мучила бессонница. Слишком уж большой груз горя, нравственных и физических потрясений лег за последние недели на плечи каждого из нас. Невозможно было привыкнуть к бесправному положению, к унизительному, скотскому обращению, к постоянному голоду и грязи.
Около тюрьмы по ночам громыхала артиллерия, скрежетали гусеницами танки, двигались бесчисленные обозы. Через некоторое время в тюрьму вместе с немцами прибыли румынские офицеры, по-видимому, состоялась передача пленных в руки новых "хозяев". До нас дошли слухи, что немцы развернули наступательные операции на Кавказе. Как обидно было, как тяжко в такое время заживо гнить в фашистской тюрьме! Мысль о побеге мучила неотвязно, как галлюцинация. О чем бывало ни говоришь, о чем ни думаешь, мысль всегда завершится одним: как бежать, как увести людей?..
В большой камере немцы разместили более ста наших офицеров. К камере примыкал небольшой дворик, где бродили всегда голодные пленные. Высокая, глухая наружная стена сверху обнесена колючей проволокой. По углам - часовые с автоматами и пулеметами.
К вечеру становилось уже холодно. Голодный человек легко мерзнет, а на пленных только и было - летняя гимнастерка да брюки. По ночам люди жались друг, к другу и утром не могли согреться, съедая черпак чуть теплой невкусной баланды.
Однажды в конце июля в камеру вошли немецкие и румынские офицеры. Не без удивления мы заметили, что с румынами гитлеровцы обращаются едва ли не столь же высокомерно, как с пленными.
Гитлеровцы попробовали заговорить с нами по-немецки. Никто не ответил. Через переводчика было передано распоряжение: - Выходи строиться!
Вышли во дворик, построились в два ряда. Немцы приказали выйти вперед имеющим специальные пропуска и тем, кто сдался в плен добровольно. (Специальные пропуска для перехода в плен без конца сбрасывала на наши позиции немецкая авиация. Солдаты их сжигали или использовали для различных нужд).
В строю стояло 115 человек. Пропусков ни у кого не оказалось. На приказ выйти из строя сдавшимся в плен добровольно сначала не отозвался никто.
Немцы тут же заверили, что "добровольцам" будет значительно облегчен режим, улучшено питание и что вообще для них "откроются перспективы".
Тогда из строя вышел неизвестный мне рыжий прохвост. Надо было видеть, с каким презрением глядел на него строй!
Если предатель думал, что тотчас на него посыплются все блага земные, то он ошибся. Немцы записали его фамилию и ушли, а он остался стоять, как оплеванный, отделенный с этого момента от всех нас невидимой, но прочной стеной отверженности.
Не помню, кто из офицеров подошел к нему и спросил:
- Неужели действительно сдались добровольно?
Он ничего не ответил, только поглядел растерянно вслед ушедшим немцам.
С нами во дворе остались румыны.
Когда румынский лейтенант подошел к нам, рыжий предатель, видимо решившись окончательно, обратился к нему:
- Как поступить в немецкую армию?
Лейтенант с нескрываемым презрением оглядел его с головы до ног. Презрение это было столь очевидно, что рыжий побледнел, веснушки его выступили на щеках темными пятнами.
- Вы офицер и вы желаете поступить немецка армия?
Тот подтвердил, что желает, как он выразился, сражаться в "доблестных войсках Райха".
Румын еще раз окинул взглядом предателя и сказал очень громко, так, что все во дворике услышали:
- Таких немцы своя армия не принимайт.
Пленные рассмеялись. Румын ушел.
Вряд ли тот румынский лейтенант имел основания любить и уважать своих гитлеровских союзников, обращавшихся с ним с высокомерием "высшей" нации, но, что предательство рыжего вызвало в нем отвращение, - это бесспорно.
Оплеванный "доброволец" остался один, к нему, как к гадине, никто не приближался, его буквально засыпали едкими насмешками.
Характерно, что дня через два его из нашей камеры убрали. Может, немцы проявили "снисхождение", а может, и сам запросился - таких типов пленные уничтожали, как паразитов, запросто.
На другой день к нам явились офицеры в румынской форме, среди которых выделялись преклонным возрастом два довольно-таки дряхлых седых капитана.
Спасаясь от духоты, почти все пленные, как обычно, бродили по исхоженному вдосталь тюремному дворику. Седые капитаны подошли к самой большой группе и завели разговор на общие темы на чистом русском языке.
Оказалось, это - белогвардейские офицеры, прибывшие в тюрьму, по-видимому, с заданием морально нас "обработать". Они сами представились как офицеры старой русской армии.
- А почему на вас мундиры чужие? - спросил кто-то. На лицах стариков отразилось искреннее недоумение:
- То есть, как чужие?
- В русской армии не было такой формы.
Недоумение перешло в растерянность. Старики не представляли себе, конечно, чтоб мы не различали мундиров. Просто сами они за столько лет перестали даже помнить о том, что чужой мундир носят, в чужой армии служат. И жалко это как-то было, и гадко.
Белогвардейцы явно почувствовали неловкость и быстро заговорили о том, что рады видеть соотечественников, с которыми давно не встречались, но им из толпы ответили довольно резко:
- А нам прискорбно видеть русских на стороне врагов.