Прекрасная вера, учитывая, что исходила она от матери, которая не имела возможности называть собственных детей своими. Но мы – я и Бенджамин, ее младший сын, – эту веру порицали. На наш взгляд, Богу было бы угоднее, чтобы наше положение стало таким же, как у бабушки. Мы мечтали о доме, как у нее. Там мы находили животворный бальзам на наши раны. Она была ласковой, сочувствующей! Всегда встречала нас с улыбкой и терпеливо выслушивала горести. Она говорила с такой надеждой, что темные тучи невольно уступали место солнечному свету. А еще в ее доме была огромная печь, где пекся хлеб и готовились чудесные лакомства для всего городка. Мы знали, что для нас всегда припасены самые сладкие кусочки.
Но увы! Даже чары старой печи не могли примирить нас с тяжкой долей. Бенджамин стал высоким, красивым молодым человеком с телосложением сильным, но изящным, и с духом чересчур смелым и дерзким для раба. Мой брат Уильям, которому было двенадцать лет, питал то же отвращение к слову «хозяин», какое было свойственно ему и в семь лет. Я была его наперсницей. Он приходил со всеми бедами. Особенно запомнился один случай. Дело было чудесным весенним утром, и, когда я видела солнечный свет, игравший то там, то сям, его красота казалась насмешкой над моей печалью. Ибо хозяин, которого алчная и порочная натура заставляла рыскать денно и нощно, как дикого зверя, ищущего, кого бы пожрать, только что ушел от меня с язвительными, убийственными словами, что жгли слух и разум подобно огню. О, как я его презирала! Какую радость доставило бы мне, если б однажды, когда он шел по земле, та расступилась и поглотила бы его и избавила сей мир от чумы в человеческом облике.
Когда он сказал, что я создана, чтобы он пользовался мною, чтобы повиноваться во всем, и я всего лишь рабыня, чья воля должна покоряться его, – о, никогда еще в моей хрупкой руке не ощущалось и половины такой силы!
Столь глубоко погрузилась я после этого в тягостные размышления, что не видела и не слышала ничего, пока голос Уильяма не прозвучал за спиною.
– Линда, – спросил он, – отчего ты так опечалена? Люблю тебя, милая сестрица. О, Линда, разве есть хорошее в этом мире? Кажется, все в нем озлоблены и несчастливы.
Жаль, я не умер тогда, когда скончался бедный отец.
На что я ответила, что не все озлоблены или несчастливы; те, у кого есть уютные дома и добрые друзья и кто не боится любить их, – счастливы. Но мы, рабы от рождения, лишенные отца и матери, не можем рассчитывать на счастье. Мы должны быть послушными; наверное, это принесет нам удовлетворение.
– Да, – отозвался он, – я пытаюсь быть послушным, но что толку? Они сами то и дело втягивают меня в неприятности.
А потом Вилли пустился в рассказ о ссоре, случившейся у него днем с молодым хозяином Николасом. По-видимому, брат Николаса тешился, сочиняя об Уильяме небылицы. Николас сказал, что его следует высечь и он сам это сделает, после чего принялся за дело; но Уильям отважно дал отпор, и молодой хозяин, обнаружив, что раб берет над ним верх, решил связать ему руки за спиной. В этом он также не преуспел. Раздавая пинки и тумаки, Уильям вышел из стычки лишь с несколькими царапинами.
Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста.
Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста. В таких случаях он всегда спасался бегством. У Уильяма нашлись в его адрес и другие обвинения. Например, хозяин натирал медные монетки ртутью и выдавал их за четвертаки, расплачиваясь со стариком, который держал фруктовую лавочку[8]. Уильяма часто посылали купить фруктов, и он озабоченно спросил, что ему делать при таких обстоятельствах. Я сказала, что, безусловно, обманывать грешно и долг брата – рассказать старику о подлогах, которые в обычае у молодого хозяина. Я заверила, что он сразу смекнет, что к чему, и на том все и кончится. По мнению Уильяма, кончиться все могло для старика, но не для него. Он выразился в том духе, что не имеет ничего против, но вот мысль, что его будут хлестать плетью, ему не нравится.
Советуя быть послушным и уметь прощать, я сознавала, что в собственном глазу имеется целое бревно. Знание своих недостатков побуждало меня по возможности сдерживать искры той же пылкой натуры, которой Богу было угодно одарить брата. Не зря я прожила в рабстве четырнадцать лет. Я чувствовала, видела и слышала достаточно, чтобы читать характеры людей, окружавших меня, и догадываться о мотивах. Война моей жизни уже началась; и пусть я была одним из самых беспомощных созданий Господних, во мне зрела решимость никогда не стать побежденной. Увы мне!
Если и есть на свете чистый, залитый солнцем уголок, полагала я, то он – в сердцах Бенджамина и еще одного человека, которого я обожала со всем пылом первой девичьей любви. Владелец прознал об этом и стремился всеми возможными способами сделать меня несчастной. К телесным наказаниям он не прибегал, зато не существовало такого мелочного тиранства, изобрести которое способно человеческое хитроумие и которого он бы ко мне не применил.
Помню, как меня впервые наказали. Это было в месяце феврале. Бабушка забрала у меня старые башмаки и заменила их новой парой. Они были необходимы, ибо снег лег слоем в несколько сантиметров и останавливаться не собирался. Когда я ходила по комнате миссис Флинт, их скрип терзал ее утонченные нервы. Она подозвала меня и спросила, что есть у меня при себе такого, что издает столь мерзкие звуки. Я объяснила, что это новые ботинки. «Сними их, – велела она, – и если еще хоть раз наденешь, я брошу их в камин».
Я сняла ботинки, а вместе с ними и чулки. Затем она отослала меня с поручением – путь предстоял неблизкий. Я брела по снегу, и мороз леденил босые ноги. К вечеру я сильно охрипла и отправилась в постель, уверенная, что следующее утро застанет меня совершенно больной, а то и мертвой. Какова же была моя досада, когда, проснувшись, я обнаружила себя вполне здоровой!
Мне представлялось, что, если бы я умерла или надолго слегла, хозяйка ощутила бы угрызения совести за то, что так ненавидела «маленькую чертовку», как она меня окрестила. Только незнание натуры этой женщины могло дать пищу столь неумеренным фантазиям.
Доктору Флинту временами предлагали за меня высокую цену, но он всегда отговаривался словами: «Она принадлежит не мне. Она – собственность дочери, и я не имею права продавать ее». Какой добрый, честный человек! Моя юная хозяйка была ребенком, и у нее я искать защиты не могла. Я любила ее, и она платила ответными чувствами. Однажды я услышала, как отец в разговоре упомянул о привязанности девочки ко мне, а его жена тут же ответила, что это происходит от страха. Это заронило в мой разум неприятные сомнения. Действительно ли девочка изображала то, чего не чувствовала? Или мать ревновала к той крохе любви, которую малышка ко мне питала? Я пришла к выводу, что, должно быть, верна вторая причина. И сказала себе: «Кому и верить, как не ребенку».
Однажды днем я сидела за шитьем, ощущая несвойственный упадок духа. Хозяйка обвинила меня в провинности, тогда как я уверяла, что совершенно невиновна; но по презрительной кривизне губ видела, что она считает меня лгуньей.
Я не понимала, ради какой мудрой цели Бог ведет меня по столь тернистым путям, и не ждут ли меня еще более темные дни. Пока я сидела, уйдя в эти мрачные мысли, дверь тихонько приоткрылась, и через порог ступил Уильям.
– Ну, братец, – спросила я, – что на этот раз стряслось?
– О, Линда, Бен попал в большую беду из-за хозяина! – ответил он.
Первой мыслью было, что Бенджамин убит.