– Да разве во мне дело? У него ребята распускались… После его уроков другим педагогам было трудно владеть классом…
– Поясните мне, Екатерина Степановна, что это значит… Я ведь в школьных делах профан.
– Да тут не надо быть специалистом, есть аксиома взаимоотношений учащихся и преподавателей.
Мы свернули направо в сонный переулок, и сразу же на столбах заморгали, затеплились лампы дымным сиреневым светом, постепенно наливавшимся яркой голубизной. И рой мошкары заходил кружащейся сетью вокруг истекающих слабым, неуверенным свечением фонарей.
Завуч не то досадливо, не то сердито сказала:
– Коростылев или не мог, или не считал нужным поставить необходимый барьер между собой – воспитателем и учениками – воспитуемыми. А без этого водораздела педагог обязательно спускается с высоты своего опыта и авторитета до уровня детей. Ведь школьники – это дети, и они должны точно знать, что такое дисциплина, что можно, чего нельзя, где проходит грань между ними и взрослыми… Сейчас и говорить-то об этом неуместно, но доходило до курьезов…
– А именно?
– Да этим «именно» числа нет. Ему балбес десятиклассник Самочернов официально заявляет на уроке, что считает Высоцкого поэтом лучше Маяковского, а Коростылев, вместо того чтобы поставить на место этого наглеца, начинает вместе со всем классом абсолютно серьезно разбирать, почему им нравится сейчас Высоцкий. – Она взглянула на меня и с искренним ужасом тихо сказала: – Они на уроке пели Высоцкого… С ума сойти можно…
– Екатерина Степановна, а может быть, это все выглядит не так драматически? Может быть, Коростылев на этом уроке соединил для детей кажущийся им разрыв между Маяковским и Высоцким?
– Нет! Этого не может быть! Можно только разрушить вечные ценности в неустоявшемся детском сознании…
– Екатерина Степановна, я не педагог, в теории воспитания понимаю мало. Но я хорошо знал Коростылева. И вот какой вопрос возник у меня: а вдруг он не опускался до детского уровня мышления, а поднимал их до себя? Вдруг он сам восходил к удивительному миру детского чувствования, нам, взрослым, уже недоступному?
Вихоть раздраженно фыркнула:
– Прекраснодушные разговоры постороннего человека! Вы знаете, какая у учителя основная задача в классе? Не дать ученикам сесть себе на шею!
Я засмеялся:
– А я по простоте своей думал, что преподаватель должен научить ребят знанию наук и человеческого поведения…
– Безусловно! Но это цель! А метод – не дать себя оседлать развеселой ораве в тридцать человек, иначе никаких знаний преподать им невозможно…
– Екатерина Степановна, я сам учился несколько лет в классе у Коростылева, и ребята мы были не менее бойкие, чем нынешние. Но никогда нам не удавалось, да и, честно говоря, не хотелось оседлать Коростылева… Не знаю, может быть, он постарел сейчас…
– Я и не говорю, что именно его класс мог оседлать. Но постарел он безусловно. Иначе и нельзя объяснить то, что он говорил ребятам… – Она шла уже такой дробной рысью, что трясся тротуар.
– А чего же он такого говорил? – всерьез удивился я.
– Да сейчас-то и вспоминать об этом неуместно, но Николай Иваныч дошел до того, что его отдельные высказывания нельзя расценить иначе как религиозную пропаганду…
– Что?! Что вы говорите такое?
– То, что слышите! Он объяснял ребятам, что Александр Невский ни больше ни меньше как святой… Да-да! Христианский святой… – Она дышала возмущенно-тяжело, искренне.
Я засмеялся – через множество лет сквозь кривую призму ее убогого воображения и затаенного недоброжелательства вернулся ко мне старый урок Кольяныча.
– …Запомните, дети, никогда не рано совершить доброе, никто не может быть слишком молод для подвига – великому князю владимирскому Александру Невскому на Чудском озере было двадцать три года. А почти через полтысячи лет он был причислен к лику святых и канонизирован. Не потому, что церковь осознала его святость, а потому, что Петр I нуждался в легендарном великом герое, который отвечал житейским представлениям простых людей о святости – то есть самом дорогом нам, самом заветном, навсегда связанном с истиной, благом, любовью и преданностью нашей Отчизне. И от этого имя Александра Невского, как и полагается святому, – нетленно, ибо приходит к нам из мглы времени всякий раз, когда земля наша в беде и опасности…
– Вы смеетесь? – сердито выкрикнула Вихоть.
– Нет, я не смеюсь. Я грущу. А вы считаете, что детям не надо говорить о том, что Александр Невский был прославлен и почитаем как святой благоверный воитель?
Вихоть круто повернула направо в тенистый зеленый переулок, слабо освещенный старыми желтыми фонарями, застроенный деревянными домишками с лавочками у калиток, она так резко рванула в сторону, что я чуть не пролетел мимо, но сумел сманеврировать и устремился вдогонку ее размашистому мощному шагу.
– Да, я уверена, что это ненужная, вредная информация, мешающая неокрепшему детскому сознанию выработать четкое, ясное мировоззрение…
Я вздохнул:
– Бедный Владимир Мономах…
– При чем здесь Мономах? – настороженно-подозрительно спросила завуч.
– Дело в том, что основателя и собирателя Руси тоже почитали святым.
– Ага, я вижу, Коростылев воспитал достойного ученика! – ядовито заметила Вихоть, и я легко представил себе, как она распекает в учительской ребят-штрафников.
– Я надеюсь, – ответил я тихо. – Я бы очень хотел быть достойным учеником Коростылева. И позволю себе заметить, что он не занимался религиозной пропагандой, а делал самое трудное, что выпадает на долю учителя…
– Интересно знать, что же вы считаете самым трудным в нашей работе? – запальчиво спросила Вихоть, и меня охватила тоска от бессмысленности нашего разговора, его бесплодности и безнадежности. Нельзя словами раскрасить пепельно-серый мир дальтоника.
– Я, наверное, не смогу вам этого объяснить, но сказать вам о том, чем занимался целую жизнь Коростылев, я обязан. Несколько десятилетий подряд он множеству детишек мягко и настойчиво прививал мысль, ощущение, мировоззрение, что класс, школа, город, страна, мир – огромная семья этого маленького человека, и все нуждаются в его помощи и участии. Он приучал нас к мысли, что наша история – это не хронологическая таблица в конце потрепанного учебника, а наша родословная, живое предание о нашем общем вчера, без которого не может быть завтра. Он объяснил, растолковал, уговорил нас всех, заставил поверить, что литература – это не образ Базарова или третий сон Веры Павловны, а мироощущение народа, его ищущая, страдающая и ликующая душа, выкрикнутая в вечность… А-а! – махнул я рукой с досадой. – Что там говорить сейчас!
– Действительно, что вам со мной говорить! Где уж нам понять вас, столичных! – обиженно проржала Вихоть. – Но я, между прочим, на разговор с вами не набивалась…
– Это правда, – согласился я. Впереди замаячил перекресток, и мне стало любопытно, куда она повернет – налево или направо? – Вы действительно на разговор со мной не набивались. Мне даже показалось, что вы избегаете разговора со мной.
– Это почему же еще? – вскинулась она и, убыстрив шаг, не дожидаясь моего ответа, свернула за угол направо. – Чего это мне избегать разговора с вами?
– Вы избегаете со мной серьезного разговора о том, что могло произойти в школе…
– А что должно было произойти в школе? Слава богу, в моей школе все в порядке! – Она говорила с нажимом: В МОЕЙ ШКОЛЕ… ВСЕ… В ПОРЯДКЕ…
– Сомневаюсь…
– А мне безразлично, сомневаетесь вы или нет! К школе это не может иметь отношения… И конечно, мне не нужно, чтобы вы без серьезных оснований тормошили всех, допрашивали-переспрашивали… Всю школу перебулгачите, а результатов будет – нуль…
– А у меня есть серьезные основания, – сказал я уверенно. – По крайней мере два…
– Даже целых два! Мне не расскажете, конечно?
– Обязательно расскажу. Первое – вся жизнь Коростылева была замкнута на школе. У него не было в привычном смысле личной жизни вне школы, бытовые проблемы его не интересовали. Поэтому, скорее всего, телеграмма была инициирована какими-то событиями в школе, о которых я обязательно узнаю. В этом я вас уверяю…