Литмир - Электронная Библиотека
A
A

11 февраля 1915 года он пишет Турыгину:

«Ваш Петроград на меня на этот раз подействовал целебно. Возвратившись на Донскую, я принялся за новую картинку… Серый, тихий день, берег Волги; вдали леса – Заволжье, а тут, на горах, скит. По двору скита идут две «сестрицы», сестрицы кровные, а «души» у них разные; у одной душа радостная, вольная, а другой – она сумрачная, черная. Вот и все».

«Вольная душа» не найдет, не может найти покоя и в скиту, и Нестеров спешит продолжить вновь захватывающую его старую повесть, с горьковатой шуткой сообщая старому товарищу:

«Теперь подожду денька три, примусь за другую картинку, тоже невеличку, «Усталые». Тут тоже девицы; бредут обе по опушке – устали они от дум, от таких, как ты, донжуанов. Пожалеть их надо. Вот я их и пожалел…»

«Пожалеть надо» – в этом заключена истинная сила одушевления, которую вложил Нестеров в свои картины, посвященные русской женщине: он умел «жалеть» ее (в русском народном языке «жалеть» значит «любить») так, как жалели ее Перов в «Утопленнице», Некрасов в «Мороз, Красный нос», Островский в «Грозе», Тургенев в «Дворянском гнезде», Гончаров в «Обрыве».

Эту тему «любви-жалости» Нестеров не исчерпал и в поздние годы своего творчества.

Не увлечение красочным старым бытом и художественной этнографией заставило его работать в 1917 году над картиной «В лесах». Опять мельниковское название – и опять нестеровская «душа темы»: «черницы» и «белицы» собрались у озера в лесах слушать подводный звон невидимого Китежа, а в сердцах у них звенит иной звон – к жизни, зов к счастью, гудят страсти, утаенные, но не заглушенные, и лес отвечает им зовущим, призывным, загадочным звоном.

Я помню, с каким увлечением и любящей тщательностью готовился Нестеров к этой картине, живя в Абрамцеве, как чутко выискивал он в юных лицах – много девушек и подростков перебывало в то лето в Абрамцеве – радость и печаль, любовь и тревогу и с каким волнением, перевоплощал он все это в образы своей картины – опять поэмы о любви и недоле.

В том же году Нестеров создал небольшую картину, одно из поэтичнейших своих созданий, «Соловей поет».

В ранний, светлый весенний вечер девушка из скита остановилась на лесной опушке и слушает, как в кустах поет соловей.

Соловей невидим на картине, но слышно, как он поет в благоуханной тишине весеннего вечера, отзывчиво внемлющей его песне, и внятно, о чем он поет: о юности, о счастье, о любви.

Но скорбной элегией не исчерпывается поэтическое сказание о русской женщине, сложенное Нестеровым.

Жестоко ошибаются те, кто готов видеть в этом сказании апологию женского страдания, любование печалью, забвение возможности других путей для женской доли, даже как бы поэтическое узаконение этого страдания: «Так было, так и должно быть».

На этой же выставке Нестерова в 1907 году, на которой была выставлена картина «За Волгой», появились тогда же написанные картины, вызвавшие изумление зрителей своей неожиданностью.

Это были «Свирель» и «Два лада».

В «Свирели» (акварель) та же ранняя весна, что и в «Великом постриге», те же только что проснувшиеся, по утрам зябнущие на вешнем холодке березки, те же хрупкие первоцветы в еще невысокой траве и та же – почти та же – девушка, что встречалась нам в «Думах»; но она погружена не в думы, она призакрыла глаза от сладкой вешней истомы – она слушает, как поет простая свирель немудрящего пастушка, льноволосого Иванушки из сказки, сидящего на бережку. Девушка слушает и пьет его песню о любви и счастье, как сладкий березовый сок из вешнего белоснежного ствола.

Кто она, эта девушка? Из сказки или из были? Многим показалось, что эта «девушка-берендейка» из сказочной Руси царя Берендея, а может быть, она из той всеобщей сказки, которая называется любовью и без перевода понятна всем народам и всем векам.

Но «Два лада», появившиеся на той же выставке, это уже несомненно из сказки, притом русской народной сказки.

Среди нестеровских «святых» и девушек-страдалиц эти «два лада» – юноша и девушка в древнерусском одеянии, овеянные раннею весною и первою любовью, – многим казались мимолетными гостями, а между тем это были одни из самых заветных образов художника, неразлучных с его мыслью и сердцем. На народно-русском языке «лад» – значит любовь, дружба, мир, согласие, а «ладо» и «лада» – значит один или одна из милой четы, связанных любовью и светлой верностью.

Лишь внешним толчком были известные отрывки из баллады А.К. Толстого:

Порой веселой мая
По лугу вертограда,
Среди цветов гуляя,
Сам друг идут два лада.
Он – в мурмолке червленой,
Каменьем корзно шито,
Тесьмою золоченой
Вкрест голени обвиты;
Она же – молодая,
Вся в ткани серебристой;
Звенят на ней, сверкая,
Граненые мониста,
Блестит венец наборный,
А хвост ее понявы,
Шурша фатой узорной,
Метет за нею травы.

Все это почти так у Нестерова, вся древнерусская костюмировка «Двух лад» налицо, но все остальное – другое…

Нестерову нужна была дальняя сказка, нужна была оболочка берендеевской Руси, с ее «красной горкой», с ее веснянками, ее хороводами в честь пламенного Ярилы, чтобы в седую и юную правду этой сказки вместить свой светлый домысел о том, как прекрасна была бы русская девушка в светлой доле – в любви-согласии, в любви-удаче. В условиях обыденной жизни и в истории этот домысел звучал бы вымыслом, в сказке он превращался в прекрасную правду.

Вот почему на своей выставке, где Нестеров желал собрать все изводы и отрасли своего сказания о родном народе и его природе, ему необходимо было наряду со страницами живописного романа-элегии («За Волгой») поместить страницы живописной сказки-идиллии о той же русской девушке» только тогда его «сказание» явилось бы в полноте, а стало быть, и в правде своей.

Насколько заветна была для Нестерова «душа темы» этой идиллии-сказки, явно из того, что он много раз возвращался к «Двум ладам» – и в масляных эскизах, и в акварелях, и в рисунках карандашом и пером. Ему все казалось, что он не так, как нужно, спел свою песню о счастливой любви, что в ней еще мало вешнего запаха, еще недостаточно солнечного тепла. Ни один из вариантов «Двух лад» он не считал удавшимся и искал все новых и новых воплощений «души темы», неизменно радовавшей его молодым теплом и неугасающим светом.

В последние годы жизни Михаил Васильевич имел обычай встречать Новый год новым рисунком в альбом, и всегда его новогодние рисунки были на бодрые темы – молодости и любви. Так встретил он и новый, 1941 год, 79-й год его жизни. Это был акварельный рисунок «Два лада»: «он» – с красным луком в руке, «она» – в белом платье и синей телогрее; оба особенно как-то бодрые, сильные, устремленные; казалось, он пустил стрелу не в обычную птицу, а в неумирающую жар-птицу; стрела не пронзит ее, а вырвет у нее только одно огненное перо, и его одного будет достаточно, чтобы навеки зажглась неопалимая купина счастья.

Человек рожден для счастья, а не для страдания: высшее земное счастье в любви – это исконный закон человеческого бытия. Так думал Нестеров.

«Два лада» начались, по сознанию Нестерова, на первой поре человечества. Это хотел показать он в задуманной в 1898 году картине «Адам и Ева». Нагие, прекрасные и свободные в своей наготе и невинности, они простирают руки друг к другу: Ева принимает цветущую ветвь, протягиваемую ей Адамом. И вся природа – стройные кипарисы и птицы: кроткий голубь на руке Евы, ширококрылый орел на плече Адама, – соучаствуют в их радости и любви.

Картина не пошла дальше отлично разработанного большого эскиза, но мысль о такой картине как о завершении всего творческого пути горела в художнике и в поздние годы, согревая и освещая его.

17
{"b":"7633","o":1}