По поручению хозяйки в половине первого к Лукашу пришла Мэри. Она осторожно провела его вниз по лестнице до кухни, усадила за большой обеденный стол и поставила перед ним чайник, кувшин с молоком и тарелочку с бутербродами. Обедали в Уимблдоне вечером, когда Урсула возвращалась со Стрэнда.
Мэри действительно оказалась симпатичной особой, часто и заразительно смеявшейся, однако о чем с ней говорить, он не знал. В театре она никогда в жизни не была, хотя здание "The Sea-Gull" Theatre видела. Вдова. "Будь я родом из штата (тут она, смеясь, произнесла его название), меня бы уже не было в живых, потому что мой муж умер два года назад". Он посмотрел на нее вопросительно. Она пояснила, все еще смеясь: "Это единственный штат, в котором обязательна так называемая "конкремация": если умирает муж, то вместе с ним должны сжечь и вдову".
Ему вдруг стало нехорошо, и он попросил отвести его наверх, в спальню. Вытянувшись с помощью Мэри на постели, Лукаш сразу же провалился в крепкий сон без сновидений. Вернее, сновидение было, но только одно: море огня на пустом поле. Разбудила его уже Урсула. Тихонько присев в плаще на край постели, она взяла его ладонь в свою. Как же он любил этот жест преданности!
На пятнадцатый день рождения отец подарил ему неделю каникул в Варшаве с согласия его одинокой тетки, бывшей почтовой служащей, жившей на маленькую пенсию, но в большой, унаследованной от родителей квартире на Сенной. Тетка Евгения страдала от одиночества - хотя приходила в ужас от одной мысли, чтобы пустить к себе жильцов, - и визит Лукаша восприняла поэтому как праздник. "Я покажу тебе нашу столицу, - взволнованно говорила она, - а если после окончания школы ты приедешь учиться в Варшаву, уступлю тебе комнату бесплатно. Одной жить тяжело, я тут никого не знаю, а твой отец появляется у меня редко и остается не больше чем на два-три дня".
Она действительно старалась показать ему город, а сам он часто ходил в театры на дневные спектакли. Она готова была даже сопровождать его, хотя и предпочитала кино - "иллюзион", как его тогда называли. Подарок судьбы! На гастроли в Варшаву приехал театр из Москвы с несколькими спектаклями, среди которых были "Вишневый сад" и "Три сестры" Чехова. Бедная тетка Евгения героически боролась со сном рядом с раскрасневшимся от избытка чувств и даже впавшим в состояние некоего транса Лукашем.
Домой в Рыбицы он вернулся, еще не оправившись от транса. Сцена за сценой он описывал оба спектакля семилетней Урсуле, которая почти ничего не понимала, однако не отрываясь смотрела на рассказывающего и время от времени "показывающего" брата. Она была красивой и смышленой девочкой, хотя и унаследовала от матери бледность и склонность к меланхолии. В школу она не ходила, а училась дома под присмотром Лукаша.
Уже тогда я (удивлялся Лукаш) - не раз перечитавший два русских тома Чехова пятнадцатилетний мальчик, счастливый зритель двух варшавских спектаклей - осознал величие и своеобразие чеховского театра. Театр - это либо особый, живущий по своим законам мир, нечто вроде замкнутого космоса человеческой драмы, либо изолированный эпизод, вспыхивающая и быстро гаснущая искра. Действительно, кажется невероятным, что мне так рано, на пороге юношеского созревания, удалось ухватить главное. Может, это было сродни виртуозной игре вундеркиндов на фортепиано или скрипке? Только у них дар божий исчезает обычно так же быстро, как и появляется. А я уже тогда знал, что судьба указала мне дорогу, с которой я не сверну никогда.
Теперь, через столько лет, он пытался установить, что же именно молодой Лукаш смог понять сразу, а до чего ему удалось дойти, лишь повзрослев. Поразмышлять над этим он почему-то решил под музыку. Он включил давно молчавший проигрыватель, и кабинет на втором этаже наполнился звуками его любимых произведений. Лукаш был настолько ими поглощен и вдобавок настолько занят размышлениями о театре Чехова, что, когда в положенный час на пороге появилась Мэри, он рукой дал ей знак, чтобы она его не беспокоила.
Он слушал концерт Рахманинова со Святославом Рихтером, слушал Моцарта и Шуберта, слушал "Гольдберговские вариации" в исполнении Гульда и, наконец, "Сон в летнюю ночь" Феликса Мендельсона. Знатоком он не был, но музыку любил и гордился своим хорошим вкусом: ставя спектакли в театре "Чайка", он часто находил удачные музыкальные решения. Под впечатлением импровизированного концерта он снова - в который раз! - погрузился в стихию чеховского театра. Тихая музыкальность, исключительная простота, смутная тоска по уходящему времени, евангелический дух у далекого от религиозности писателя, "жизнь, как она представляется в мечтах", и в то же время изображаемая реалистично (с соблюдением чувства меры), но порой с болью и страданием, снисходительная улыбка, ирония по отношению к попыткам представить "мир через две тысячи лет", пренебрегая происходящим здесь и сейчас, невероятная легкость в изображении нюансов человеческих отношений, мудрость без всякого намека на мудрствование продолжать можно до бесконечности. Он вспомнил прочитанное где-то описание смерти доктора Чехова в Баденвейлере в 1904 году. "Tod?" - спросил он немецкого врача. Не получив ответа, сказал жене: "Умираю", а врачу:"Ich sterbe" - и попросил бокал шампанского. В этой сцене Лукаш видел сверхлаконичный конспект всей жизни писателя. "Жизнь прожить - не поле перейти", - написал в одном из стихотворений Пастернак. "Жизнь - это перейти медленно и осторожно, на цыпочках, через все те годы, что отвела нам судьба", - написал бы Чехов. Как мог Шестов называть его "убийцей человеческих надежд"? Лукаш всегда стремился ставить чеховские пьесы в тональности музыкальной фразы, приглушенной и вместе с тем драматичной. И все же кое-что у любимого автора его не устраивало. Имел ли он право своей режиссерской волей что-либо изменить? Имел - потому что любил его. Такой подход вначале стал предметом бурной полемики, но впоследствии был встречен аплодисментами публики и получил признание критики. Однако в своей безмолвной автобиографии ему не хотелось опережать события. Когда придет время, он расскажет и об этом.