- Ну, значит, на поправку пошел. Сорок суток карантина отсидишь и домой.
- Сколько? - приподнялся на локте.
- Сорок, дружочек, сорок, - с радостью сообщила Вера и, схватив своими боксерскими лапищами швабру и ведро, вышла из комнаты.
- Со-ро-ок, - врастяжку повторил Майгатов.
В эту цифру входило слишком многое: и то, что "Альбатрос" уйдет в Севастополь без него, и то, что еще столько же дней не увидят его денег мать и сестра, и то, что он окажется отрезан от решения своей судьбы, а все сосредоточится в руках Бурыги, и то, что почти полтора месяца в этой палате, в липкой жаре, на овсянке и рисе, на... Жизнь показалась черной-черной стеной. Без единого светлого пятнышка. Или все-таки есть хоть одно? Есть - Лена...
Стало чуть легче дышать. Что там сказала Вера? Что Лена будет у него с обеда? Ну и слава Богу!
Сел на хрустнувшей своими ржавыми металлическими хрящами и суставами койке, поискал тапки. Один оказался перевернут и мокр после Вериного потопа. С отвращением обул и его, натянул принесенные вчера Леонидом Ивановичем белые санитарные брюки, всунул руки в футболку, которую кто-то заботливо положил у изголовья, прошел к окну. Боль в боку протикала в такт шагам, но уже чуть слабее, чуть глуше, чем пару дней назад.
Выглянул во двор: кучи не убираемого годами мусора, побитые кирпичи, оставшиеся от строительства больницы, какие-то мелкие, согнутые жарой черные люди, бредущие по пустырю, тощая рыжая собака, чешущая ухо грязной лапой, мальчик, смотрящий на верхние этажи их здания. Мальчик? Что-то было в нем знакомое. Где-то он уже видел эту светло-коричневую рубашку, желтые то ли шорты, то ли юбку, клетчатую тряпицу, перекинутую наискось по груди и через худенькое, еле ощутимое плечо, нечесаную копну смоляных волос на изможденном, совсем не детском лице. Где же он его видел? В коридоре, среди больных? Мальчик поднес тоненькую веточку руки к подбородку, стер что-то невидимое с губ, и по этой руке, по этой медленно опускающейся к поясу руке Майгатов вспомнил кафе, где жевали кат. Эти же худенькие, почти бесплотные руки держали горшочек с горящими углями и щипцы, а потом разжигали кальян. Он вспомнил резной деревянный мундштук кальяна, протянутый ему в кафе человеком, которого все вокруг звали амиль*, и как он, чуть повременив, ибо так делали все сидящие в кафе гости, потянул в себя крепкий, злой дым, как в стеклянной колбе булькнула вода и как он с всхлипом и яростью закашлялся, но все сделали вид, что не замечают этого. Потом он жевал горьковатый, сочный кат, но листья на него не действовали, и он вообще не мог понять, вправду ли жующие кат йеменцы испытывали блаженство или только делали вид, что испытывают.
На мальчике не лежало никакой плохой тени из его воспоминаний, но вырвавшая Майгатова из предутренней дремоты тревога, странное, зыбкое чувство надвигающейся опасности почему-то вернулось, сдавило сердце холодными пальчиками. Он вздрогнул от звякнувшего за спиной стакана.
- Чай принесла. Завтракайте, - скомандовала Вера. - А мне в общагу пора. Хоть высплюсь после "суток"...
------
*Амиль ( араб.) - хозяин.
Он сказал ей вслед что-то ничего не значащее. Скорее, звук, чем слова благодарности.
Перевел взгляд с дымящегося коричневого стакана чая на улицу: мальчик памятником стоял на том же месте. На такого Бурыга сказал бы:"Прибили тебя к палубе, что ли?", а потом нашел бы сто объяснений его непонятному терпеливому стоянию под тяжелыми солнечными лучами. Впрочем, это для Майгатова они - тяжелые, а для мальчишки - родная, почти не ощутимая кожей стихия. Как вода для рыбы.
Мальчишку вполне можно было забыть. Но на той линии, которую образовывали этот мальчуган, душное, пропитанное дымом кафе, и он, Майгатов, недоставало какого-то звена. И то, что он не понимал, важно или абсолютно пусто это звено, толкнуло его к двери.
Прошел по привычно забитому больными коридору, спустился на первый этаж, улыбнулся стоящему у входа солдату с винтовкой на плече, остолбеневшему от вида белого человека, который, по его мнению, мог быть лишь врачом, но уж никак - больным, и шагнул в пекло за дверью. Мальчика во дворе не было.
Майгатов слабыми ногами, ощущая, как тяжелеет на солнце голова, прохромал по осколкам битого кирпича к тому месту, где стоял мальчишка. Обернулся к зданию больницы и впервые увидел его с улицы: наполовину оштукатуреный фасад - словно катилась с левого угла по стене белая волна да и замерла перед невидимым препятствием сразу после того, как пересекла тощую, выкрашенную белыми и зелеными полосами двухстворчатую дверь входа, разнокалиберные - где больше, где меньше - окна, расставленные странной, веерной россыпью, полукруглые арки над окнами с угольчатым, геометрическим орнаментом, черная палка, приставленная к стене и торчащая где-то на метр над плоской крышей - то ли флагшток, то ли громоотвод, а, может, и то, и другое одновременно. Здание казалось животным, впавшим в анабиоз, в глубокий тягучий сон, который будет длиться еще долго-долго, пока не встрепенется оно изнутри, оживет и изменит, наконец, свой вид, чтобы тогда уж точно стать больницей, а не чем-то средним между обшарпанной общагой и автобусным вокзалом.
А солнце грузило и грузило на макушку Майгатова свинцовые плашки. Темя заныло, и он, прикрыв его ладонью, вернулся в больницу.
Все тот же солдат-часовой встретил его уже без маски удивления на лице. Все правильно: повторение притупляет чувства. У ног солдата, на дощатом полу, внавалку лежали кинжалы-джамбии, винтовки, два "калашникова" с потертыми прикладами.
- Это почему так? - спросил Майгатов, кивнув на груду оружия, появившуюся на лестнице Веру и подумал, что она не ответит.
Но Вера, судя по вздернутому носу и какой-то ауре победительницы, лежащей на всей ее мощной, постройневшей фигуре и вызванной, скорее всего, тем, что она кого-то там, наверху, все-таки переговорила в ссоре, неожиданно ответила:
- Положено. У них тут все оружие носят. Вон, инфекциониста, - видимо, из презрения она не стала его называть Леонидом Ивановичем, - два месяца назад один псих чуть ножом не пырнул. Диагноз ему, видишь ли, не понравился. Теперь все сдают. Часового вот поставили...
Майгатов вновь посмотрел на гору оружия. Больше всего, конечно же, было кинжалов-джамбий. В одинаково согнутых у острого конца ножнах они вроде бы и казаться должны были близнецами-братьями, но, присмотревшись, он вдруг обнаружил, что двух похожих среди этой разбросанной сотни с лишком просто нет. У одних - скромная, светло-коричневая кожа на ножнах в перетяжках более темной, почти без узора, у других - потрясающий по красоте нитяной золотой узор по серебру. Рукояти - от пластмассовых и металлических до темных, отшлифованных из рогов каких-то животных. Он вспомнил, что рассказывала Лена: самые ценные - рога жирафа и носорога. Может, и здесь есть такие. А на рукоятях - по две яркие капли серебряных монет, вверху и внизу, почти у ножен. Кое-где в монеты вделаны камни. Наверное, драгоценные: красные, белые, а вон - зеленые.
Дрогнула в душе, заныла вроде бы уже зарубцевавшаяся рана. И опять кольнула изнутри, сжала сердце холодными злыми пальчиками тревога. Майгатов склонился над джамбией с двумя зелеными камнями на рукояти, и на него дохнуло гнилостной вонью трюма, горячей кока-колой, соленой фасолью. Зеленые камни, серебряные ножны, тот же, узнаваемый, узор.
- Верочка! - остановил он медсестру уже в дверях. - Ты не... ну, не знаешь, где человек, у которого вот эта джамбия?
- Чего-о? - посмотрела она на него с таким видом, как врач-психотерапевт смотрит на нового подопечного. - Ты что - смеешься? Они тут все для меня на одно лицо. Пришел - и сидит где-нибудь - приема ждет.
- Ты извини, Верочка, что я к тебе обращаюсь, - последил он за двумя йеменцами, которые, спустившись по лестнице, подошли к горе оружия, мгновенно нашли свои джамбии и, вернув их за пояса, сразу стали как-то горделивее, выше ростом и с лицами сфинксов пронесли мимо полусонного часового эту горделивость. - Извини, но хозяин этой джамбии - бандит. Он тоже был там, на судне...