– Не знаю, – сказал Ульрих. – Не знаю, что с ним не так. И не хочу знать. Вы лучше сами с этим разберитесь.
Я кивнул.
– За счет чего вы меняете людей? – вдруг подозрительно спросил Ульрих. Его взгляд сверлил меня, его голос был сух и отрывист, и мне показалось, что в глаза светит лампа, а я сижу на допросе в гестапо.
– Я? Меняю? Я бы не сказал, что я кого-то меняю… – пробормотал я. – Человек меняется сам, если…
– Не надо уходить от конкретного ответа, – перебил Ульрих. – Я знаю, что вы меняете людей. Как? Каким образом? За счет чего? Вы гипнотизируете?
– Я беседую… – подумав, сказал я.
– Что значит беседуете?
– Задаю вопросы.
– Слабовато, – сказал он.
Привычная в таких случаях волна бешенства сразу же перехватила мне горло и затруднила дыхание. И сразу же включилась столь же привычная и годами натренированная техника избавления от острой эмоции – она снабдила мое бешенство двумя крылышками и позволила ему свободно и легко выпорхнуть через окно – даже несмотря на то, что окно было закрыто.
– Да, вопросы – это слабовато… – согласился я. – Особенно если не принимать во внимание, что это те вопросы, которые люди никогда не задают себе сами.
Ульрих молчал. Разговаривать с ним больше неинтересно – я ждал его сына. Сын появился минут через десять – он ждал в машине, а потом по сигналу отца, поданному через окно моего кабинета, поднялся в дом. Теперь в кресле для пациентов сидел Тео, а Ульрих ждал внизу у машины.
* * *
– У вас были когда-нибудь интимные отношения с мужчинами? – спросил я.
– Нет, – ответил Тео.
– Тогда почему ваш отец решил, что вас интересуют мужчины?
– Потому что это действительно так. Все мои фантазии крутятся вокруг этого… – сказал Тео, глядя в окно.
– Отец в курсе ваших фантазий?
– Нет, разумеется. Но, наверное, он что-то заметил, если привез меня сюда. Он сказал, что не потерпит.
Тео вдруг повернулся ко мне: его взволнованный взгляд был полон надежды.
– Вы мне поможете? – спросил он.
Я не знал, смогу ли ему помочь. Природа его влечения была мне неизвестна. А еще я не знал, какую именно помощь он имеет в виду. Не всегда пациент действительно хочет то, что декларирует.
– Вы хотите избавиться от этого? – спросил я.
– Конечно! – с жаром воскликнул Тео.
– Почему?
– Что за вопрос? Если об этом станет известно, будет вред отцовской карьере. Удар по его репутации. По всей семье. Неужели это не понятно?
Я кивнул. На самом деле мне ничего понятно не было. Ясно, что столь похвальная сыновняя забота о карьере отца и о нуждах семьи должна вызывать одно лишь восхищение. Впрочем, как раз этого восхищения я в себе совершенно не находил.
– Вы мне поможете? – спросил Тео.
– Вы хотите избавиться от этого? – спросил я снова.
– Вы ведь уже спрашивали об этом! – сказал Тео.
– Да.
– Вы разве не получили ответ?
– Получил.
Тео молчал. Я тоже молчал.
– Почему вы молчите? – спросил Тео.
– Я хочу знать, хотите ли вы избавиться от этого, – тихо сказал я.
Тео покраснел. Его руки задрожали от волнения. Когда он почувствовал на глазах слезы, то быстро встал и покинул кабинет.
Первое, что пришло мне в голову, – это интерес к мужчинам как подсознательная попытка Тео привлечь к себе внимание отца. Эту версию косвенно подтверждал факт странной неосторожности Тео, позволившей отцу обнаружить неподобающую открытку. Если бы Тео не хотел, чтобы отец что-то увидел, отец никогда бы ничего не увидел: никакая случайность не помешала бы Тео скрыть то, что он действительно хочет скрыть.
Я встал с кресла и выглянул в окно. Около машины мрачный Ульрих ожидал сына. Тео вышел из дома, нерешительно подошел к отцу. Ульрих спросил его о чем-то. Тео, пряча глаза, ответил. Ульрих посадил его в машину, в раздражении захлопнул за ним дверцу, сел за руль, и они уехали.
Рихард
То, что у мужчин-покойников член стоит торчком – это неправда, ничего у нас после смерти не торчит, можете мне поверить, потому что говорю я вам это не только как будущий покойник и не только как существо уже посмертное, но и как вполне живой девятнадцатилетний работник морга.
Философия этой легенды заключается, наверное, в драматической мужской мечте о том, чтобы даже умирающий мужской организм в последние секунды своей бесполезной жизни сохранил трогательную возможность еще раз бессмысленно продолжить род – например, при подходящем случае конвульсивно впрыснуть зазевавшейся самке последнюю порцию драгоценного генетического мусора.
Трудно, конечно, представить себе подобный уникальный случай. Тут ходишь живой, невообразимо красивый, до боли в животе готовый к любой счастливой случайности, но при этом почему-то абсолютно никому не нужный.
А вот якобы стоит тебе умереть, как со всех сторон, отталкивая друг друга, к тебе устремятся подразумеваемые природой самки: непонятно с чего охваченные безумной страстью к чему-нибудь полумертвому, они разорвут тебя на части, а победительнице достанется награда – девять месяцев изнурительной беременности, мучительные роды, а также почетное звание гордой продолжательницы человеческого рода на Земле.
Продолжательница будет объявлена почетной, потому что легенда, видимо, имеет в виду ситуацию, когда этот полупокойник остался последним мужчиной на планете, и впрыснуть жизнь в самку стало на нашей Земле больше некому.
Хорошо, допустим, что на планете почему-то остались одни самки, и поэтому деревенеющий прямо на глазах любовник резко взлетел в цене. Но тогда снова возникает вопрос: где были эти самки раньше?
Мой очередной мертвенно-синий любимец лежал голый на обшарпанной каталке в пустом зале морга. Я стоял рядом с усопшим и большой деревянной линейкой измерял его детородный орган. Следуя полученному от природы дару доброты и щедрости, я пытался улучшить его убогие показатели, но сантиметров получалось позорно мало.
– Не слишком… – пробормотал я. – Как ты жил с этой проблемой?
– Что ты делаешь? – вдруг послышался в гулком зале чей-то строгий мужской голос. Я бросил быстрый взгляд на покойника – его губы не шевелились. Я оглянулся.
Гюнтер. Он появился так неожиданно, что мне впору было выронить линейку и подпрыгнуть – подобно Аиде, среди ночи пойманной матерью за поисками моего адреса. А я ведь думал, что здесь совсем один. Откуда он взялся?
– Не видишь, что я делаю? – огрызнулся я. – Член ему измеряю.
– Зачем? – строго спросил Гюнтер.
– Исследую расовую статистику.
Линейкой, оскверненной прикосновением к мертвому синему члену, я с усмешкой указал на портрет фюрера, висевший на стене в неуместно пышной раме прямо над трупами.
Торжественность смерти, которой были исполнены холодные лица лежащих в ряд покойников, прекрасно рифмовалась с нордической торжественностью фюрера, устремившего психиатрический взгляд в далекое будущее великой Германии.
– Во-первых, я запрещаю тебе насмехаться над нашим фюрером, – сказал Гюнтер. – Хочу заметить, что ты позволяешь себе это не в первый раз.
– Прости, Гюнтер, – сказал я, изобразив искреннее раскаяние. – Я забыл о твоих святых чувствах.
– Предупреждаю – я напишу на тебя руководству больницы.
– Клянусь, больше не буду. Я ведь и сам понимаю, что фюрер велик… Хотя не настолько, чтобы не нуждаться в твоей защите.
– Запомни, негодяй: когда я умру, не смей подходить ко мне с этой гадкой линейкой, ты понял?
Мне на мгновение представилось, что Гюнтер уже умер, лежит голышом на каталке и вдруг в раздражении соскакивает с нее, злобно ломает деревянную линейку об колено и бросает в меня обломки.
– Не волнуйся, Гюнтер, – сказал я. – О твоих сантиметрах никто не узнает. Я буду свято хранить эту тайну – я всегда на стороне тех, кому есть о чем волноваться.
Гюнтер, красный и трясущийся от гнева, бросил в меня перчаткой, но я успел увернуться.
– Гюнтер, я тебе сочувствую, но смерть сделает тебя совершенно беззащитным, – сказал я с огромной болью и сочувствием. – Прими это. У тебя нет никаких гарантий, что ночью я не разрисую твой труп свастиками.