Сейчас он также свысока, хотя ростом я не ниже его, уничтожающе смотрел на меня. Убеждать его не было смысла, а дела требовали меня. Уходя, я сказал: "Запросите еще Москву об обстановке. Если через час ничего не будет, попросите к аппарату Шевченко (направленец Дальнего Востока). Я поговорю с ним. Ведь война уже идет не менее девяти часов".
- Откуда вы это взяли? В речи Молотова время перехода немецких войск через границу не указано.
- Это и так ясно. Посчитайте на досуге! - закончил я разговор.
Затем дела захватили меня. Ввод в действие плана прикрытия занял все мое время и мысли. И я забыл о разговоре с Алейниковым. Часа в два ночи или немного позже я закончил свои дела и, дав некоторые указания дежурному, простился с ним и пошел домой. Кстати, из Моск-вы от Генерального штаба так никаких указаний и сообщений и не поступило. Разговор с полковником Шевченко тоже ничего не дал. Он сказал, что ничего не может добавить к тому, что сообщил Молотов в своем выступлении по радио.
- Но ведь после выступления прошло немало времени. Да и вообще выступление политического деятеля не может заменить военную сводку. Шевченко миролюбиво ответил: "Ну, что я тебе скажу? Идут бои по всему фронту".
- Ну хотя бы скажи, имеют ли немцы территориальный успех и каковы потери нашей авиации?
- Ничего больше я тебе сказать не могу. Через несколько часов будет оперативная сводка, из нее все и узнаете.
- Оперативная сводка - срочный документ, и оперативную информацию заменить не может.
- Не умничай и не учи меня. Разговор заканчиваю.
Впоследствии этот разговор тоже был использован против меня, но Шевченко здесь не при чем. Просто разговоры по прямому проводу фиксируются и остаются в делах управления.
Дверь в квартиру я открывал потихоньку, чтобы не беспокоить сон семьи. Но дверь открылась, и я увидел жену. Взгляд ее был встревожен. Не ожидая моих вопросов, она произнесла: "Два раза приходил сын Л., сказал, что его отец просил тебя зайти к нему на квартиру, - во сколько бы ты ни вернулся домой. Он будет тебя ждать".
Л. - один из высших партийных руководителей Управления Дальневосточного фронта. У нас с ним, с первой встречи, установились отношения взаимного доверия и симпатии.
Л. жил в том же доме, в соседнем подъезде и на том же этаже, что и я. Я быстро добежал до его квартиры и, чтобы не тревожить всех, я не стал пользоваться звонком, а легонько постучал в дверь. Она тут же открылась. На пороге стоял Л. Молча он указал мне на дверь в его кабинет, которая была открыта. Войдя в кабинет, он плотно прикрыл двери и сразу же, шопотом, задал вопрос:
- С Алейниковым сегодня говорил?
- Да!
- О чем?
Я рассказал, ничего не скрывая.
- Ну, вот что! Запомни! Я тебя не видел, мы с тобой не говорили, я тебе ничего не советовал. Ты можешь вести себя как угодно и рассказывать, что угодно, но если ты расскажешь о том, что сомневался в мудрости Сталина, то и я тебе ничем помочь не смогу.
- Я имени Сталина не называл. .
- Это не имеет значения. Мудрый у нас только один человек. Поэтому о мудрости в том тоне, о котором говорит Алейников ты вообще не говорил.
- Но это же неправда. Я говорил.
- Ну, мне тебя уговаривать не пристало. Я тебя не видел, мы с тобой не говорили, я тебе ничего не советовал. Ты можешь вести себя как угодно и рассказывать что угодно, но если ты расскажешь о том, что сомневался в мудрости Сталина, я тебе ничем помочь не смогу.
Повторив эту, уже произнесенную в начале нашего разговора тираду, он добавил:
- И запомни - речь идет не о партийном билете, а о твоей голове. Утром тебя пригласят в назначенную мной партийно-следственную комиссию. Не забудь, когда к ним придешь, что ты не знаешь, зачем тебя вызвали.
Спать в эту ночь я уже не смог. Утром началось партийное расследование. И я "легко" доказал, что в мудрости "мудрейшего из мудрых" не сомневался, что речь шла о военном командовании, которое проморгало подготовку гитлеровского нападения. Расследование шло долго, в нескольких инстанциях. И каждый раз приходилось повторять эту ложь. Совесть моя протестовала, но ум говорил, что Л. прав. Ум я удовлетворял, оставляя совесть в самом дальнем уголке души, откуда она и попискивала каждый раз, когда приходилось повторять мой вариант разговора с Алейниковым. И вот... мастер человек находить пути успокоения травмированной совести. На очередном "рассмотрении" мне особенно остро не захотелось повторять свою ложь и я заявил: "Я осудил свои взгляды высказанные в разговоре с Алейниковым. Считаю эти взгляды вредными, особенно в условиях начавшейся войны, когда каждый коммунист обязан укреплять доверие народа к руководству партии, правительству, командованию Вооруженных сил. Повторение этих ошибочных взглядов может нанести лишь вред, посеять сомнения в народе.
Члены комиссии опешили и... прервали заседание. Когда собрались снова, отношение ко мне резко изменилось. Оказалось, что это был самый замечательный ход с моей стороны. Высшее политическое начальство фронта, когда комиссия доложила какой я финт выкинул, спохватилось: "Да ведь мы, действительно, распространяем политически вредные взгляды".
Дальше все пошло быстро. У нас в Управлении мой вопрос не ставился. Комиссия, расследовавшая мое дело, возглавлялась комиссаром штаба полковником Булатовым Анатолием Петровичем. Поэтому в более низкую инстанцию материал не мог пойти. Меня разбирали в партбюро штаба и после на общем партийном собрании всего фронтового управления. Заседание партбюро ничем особым примечательно не было. Меня покритиковали примерно в одних выражениях: "Григоренко - коммунист с большим стажем, партийно просвещенный, участвовал в борьбе партии со всеми уклонистами и вдруг сам допускает такую грубую ошибку, за которую следовало бы исключить из партии, но учитывая его чистосердечное раскаяние, прошлую его положительную работу в комсомоле и партии, а также положительную партийную и служебные характеристики, ограничиться... "Выступили все члены партбюро. Политическое дело... никто не смел промолчать. Решили: "Объявить строгий выговор с предупреждением, с занесением в учетную карточку".