– Я не знаю, – сказала Линда вяло. – Наверное, это значит, что со мной что-то не так.
В той комнате в замке было множество картин, изысканных книг в кожаных переплетах, дорогих ковров, продолжила она, и роскошное постельное белье. Каждая деталь подбиралась с превосходным вкусом, и всё в комнате было безупречно чистым, отполированным и приятно пахло. Через какое-то время она осознала: единственное, что было несовершенным, – это она сама.
– В этой комнате поместилась бы вся наша квартира. – сказала она. – Там был большой деревянный шкаф для одежды, и я часто открывала его, думая, что могла бы обнаружить в нем своего мужа, который следит за мной через замочную скважину. В конечном счете, – сказала она, – думаю, какая-то часть меня действительно надеялась обнаружить его там.
Ее окно выходило прямо на террасу с красивым бассейном, но она никогда не видела, чтобы в нем кто-то плавал. Вокруг бассейна были шезлонги, и если ты ложился на один из них, к тебе автоматически выходил человек и приносил на подносе напиток. Она наблюдала за этим механизмом несколько раз, но так и не решилась опробовать его на себе.
– Почему? – удивленно спросил издатель.
– Если бы я вышла, легла, а официант бы не появился, – сказала Линда, – это значило бы что-то ужасное.
Каждое утро графиня появлялась в золотом халате и ложилась на один из шезлонгов на солнце среди цветов. Она распахивала халат, обнажая худое коричневое тело, и лежала, как ящерица, загорая. Через несколько минут какой-нибудь писатель обязательно проходил мимо, якобы случайно. Кто бы он ни был, он всегда заговаривал с графиней, и иногда беседа длилась довольно долго. Из своей комнаты Линда слышала, как они разговаривают и смеются. Эти другие писатели, продолжила Линда, насмехались над графиней за ее спиной так осторожно и остроумно, что не оставалось никаких свидетельств, которые бы могли быть позже использованы против них. Происходило ли это из любви к графине или из ненависти, Линда не знала, но через какое-то время поняла, что это было ни то, ни другое. Они ничего не любили и ничего не ненавидели – по крайней мере, в открытую; они просто привыкли никогда не раскрывать карты.
За столом графиня съедала совсем чуть-чуть, а затем брала сигарету, медленно выкуривала ее и тушила о тарелку. На ужин она спускалась в обтягивающих платьях с глубоким вырезом, вся увешанная драгоценностями – золотом, бриллиантами и жемчугом; украшения были у нее на руках, на пальцах, на шее, в ушах, так что в темной комнате от нее исходил свет. Другими словами, ее было невозможно не заметить: ее глаза сверкали, она смотрела на людей за столом соколиным взором, следя за разговором, как хищник за добычей. Они постоянно ощущали ее присутствие, и поэтому каждый старался сказать что-нибудь остроумное и интересное. Однако, поскольку она оставалась на виду, разговор всегда получался ненастоящим: это был разговор людей, только имитирующих беседу писателей, и те его кусочки, которыми графиня питалась, были искусственными и безжизненными, и, кроме того, их клали прямо к ее ногам, так что ее удовлетворение тоже было искусственным. Все усердно участвовали в этой постановке, сказала Линда, и это приводило в замешательство, потому что было непонятно, что каждый из них может получить взамен. Графиня, добавила она, собирала волосы так высоко, что ее шея выглядела необычайно хрупкой, и казалось, можно протянуть руку и переломить ее надвое.
Услышав это, издатель нервно рассмеялся, и Линда посмотрела на него без всякого выражения.
– Но я, конечно, ничего такого не сделала, – сказала она.
Собрания за столом были настоящей пыткой, продолжила она вскоре, и не только, как она поняла сейчас, из-за атмосферы взаимной проституции, но и потому, что из-за постоянного напряжения ее желудок будто связали в тугой узел, и она не могла ничего есть. По правде говоря, она, наверное, ела даже меньше, чем сама графиня, и однажды вечером та повернулась к ней, разглядывая ее сверкающими глазами, и выразила удивление, что Линда так мало ест и при этом такая крупная.
– Я думала, что она, наверное, злится, – сказала Линда, – потому что прислуге приходилось забирать у меня полную тарелку еды, к которой я почти не притрагивалась, но на самом деле это был единственный раз, когда она проявила ко мне хоть какой-то интерес, как будто идея дружбы с другой женщиной заключалась для нее в том, чтобы разделять с ней моменты самоистязания. И собственно, когда бы прислуга ни приходила убрать со стола или принести новые блюда, мне приходилось останавливать себя, чтобы не встать и не начать помогать.
Дома она обычно избегает хозяйственных дел, продолжила она, потому что эти обязанности заставляют ее чувствовать себя такой незначительной, что потом она уже не может ничего писать. Она предполагает, что они заставляют ее чувствовать себя обычной женщиной, тогда как бо́льшую часть времени она об этом не думает или, возможно, даже не верит, что она женщина, потому что дома эта тема не поднимается. Ее муж почти всеми домашними делами занимается сам, сказала она, потому что ему это нравится, и они не оказывают на него такого же действия, как на нее.
– Но в Италии я начала чувствовать, что, если буду работать по хозяйству, это сможет как-то оправдать мое существование, – сказала она. – Я даже начала скучать по мужу. Я всё время думала о нем и о том, насколько я критична по отношению к нему, и всё чаще не могла даже вспомнить, за что обычно критикую его, потому что чем больше я думала о нем, тем более совершенным он мне казался. Я начала думать о нашей дочери и о том, какая она милая и невинная, и совсем забыла, что рядом с ней я иногда чувствую себя загнанной в комнату с роем пчел. Я всегда мечтала о том, что поеду на писательский ретрит, – сказала она, – и смогу по вечерам говорить с другими писателями, а не сидеть в квартире, ругаясь с мужем и дочерью из-за всяких мелочей. Но теперь всё, чего я хотела, – это снова оказаться с ними, несмотря на то, что дома я считала дни до отъезда. Однажды вечером я позвонила им, – сказала она, – мой муж снял трубку, и его голос звучал слегка удивленно, когда я сказала, что это я. Мы недолго поговорили, затем повисло молчание, и наконец он спросил: что я могу для тебя сделать?
Издатель рассмеялся.
– Как романтично! – сказал он.
– Я спросила, как у них дела, – продолжила Линда, – и он ответил, что потихоньку-помаленьку. Мой муж любит подобные словечки, – добавила она. – Это немного раздражает.
– Так что мужчина, по которому ты скучала, – это не он, – с довольным видом сделал вывод издатель.
– Наверное, нет, – сказала Линда. – Разговор меня отрезвил. Внезапно я ясно увидела нашу квартиру. Пока мы говорили, я видела пятно на ковре в прихожей, где протек один из пакетов с мусором, и кухню, где все дверцы шкафов перекошены, и раковину в ванной, на которой есть трещина, по форме напоминающая очертания Никарагуа, – сказала она. – Я даже чувствовала этот вечный запах из слива. После этого стало лучше, – сказала она, складывая руки на груди и оглядываясь на свадьбу в другом конце бара. – Вообще я неплохо провела время. Каждый вечер я стала просить добавку пасты, – добавила она. – Выражение лица графини стоило того. И, надо признаться, некоторые другие авторы оказались интересными, как и было заявлено.
И всё-таки спустя две недели она убедилась, что хорошего иногда бывает слишком много. Вместе с ней в Италии был писатель, который прямиком оттуда должен был отправиться в другую резиденцию во Франции, а после еще в одну в Швеции; насколько она могла судить, он всю жизнь проводил у писательских кормушек – всё равно что всю жизнь есть одни только десерты. Она сомневается, что это полезно для здоровья. А однажды вечером она разговорилась с другим писателем, и он рассказал, что каждый день, садясь писать, думает о ничего не значащем для него объекте и ставит перед собой задачу включить его в свою работу. Она попросила его привести пример, и он сказал, что за последние несколько дней выбрал в качестве таких объектов газонокосилку, изысканные наручные часы, виолончель и попугая в клетке. Виолончель единственная не сработала, сказал он, потому что, когда он выбирал ее, он забыл, что родители пытались заставить его научиться на ней играть. Его мать любила звук виолончели, но у него получалось ужасно. Жалобный звук, который издавал его инструмент, был совсем не таким, как представляла себе его мать, и он бросил занятия. Так что он начал писать, – сказала Линда, – о ребенке, который гениально играет на виолончели, и этот рассказ был таким преувеличенным и невероятным, что ему пришлось его выбросить. Смысл всех этих объектов, как он объяснил, в том, чтобы помочь увидеть вещи такими, какие они есть. Так или иначе, – сказала Линда, – я сказала, что попробую этот способ, потому что с момента приезда не написала ни слова, и попросила, чтобы он для начала задал мне объект, и он предложил хомяка. Ну вы понимаете, – сказала она, – маленькое пушистое существо в клетке.