Константин Фрес
Мой самый любимый Лось
Глава 1. Анька
– Пить…
Голос, которому полагалось звучать нежно, жалобно, и вызывать в сердцах услышавших сочувствие, понимание и прощение, на самом деле здорово походил на утренний циничный хрип злостного курильщика со стажем, и потому Анька, расслышав свои завывания, облизнула пересохшие губы и от мысли приманить потенциального водоноса отказалась.
В голове взрывались бомбы, в рот нагадили кошки, а в мозгу кто-то безжалостный лабал тяжелый рок. Особенно старался ударник; он так молотил в мозжечок, что при попытке подняться Анька почувствовала, как земля уходит из-под ее конечностей, и беспомощно завалилась на бок, как подстреленное животное.
«Лучше бы я умерла вчера»,– проскулила Анька мысленно и снова нырнула под нагретое одеяло.
Совесть нещадно глодала мозг и гаденько усмехалась. Анька не помнила, есть ли ей в чем раскаиваться, но раскаивалась во всем – на всякий случай. И, самое обидное, она не помнила ничего. Ну, абсолютно ничего. То есть, конечно, кое-что она все же помнила. Питер, клуб, веселый тусняк, Новый год – о, они ж всей компашкой встречали Новый год! – шампанское, потом много шампанского, а потом…
Дальше Анька вспоминала с трудом.
Кажется, она дошла до кондиции, и даже порция освежений не помогла. Анька себя хорошо знала; стоило градусу стать критическим, как веселье тотчас сменялось вселенской болью, слезы катились градом, и она всем и каждому рассказывала, что «ан-на-а-а уеха-а-ала, ы-ы-ы-ы!» и порывалась припасть собеседнику на грудь и обслюнявить жилетку.
Анька тосковала по подружке, скоропалительно выскочившей замуж за испанца и укатившей в теплые края, поджаривать задницу под солнцем Андалусии до румяной корочки. Более близкой подругой Анька за всю свою короткую жизнь не обзавелась, и в минуты алкогольного дзена тоска наваливалась на нее вместо просветления.
В этот раз все произошло точно по тому же сценарию, привычному и накатанному. Анька налакалась, и уже совсем собиралась в номера, напоследок как следует, всласть, поплакав и высморкавшись в пару галстуков от Версаче, как какой-то провокатор и козел – не иначе как его галстук пострадал больше всех, – решил излечить раненную Анькину душу (или отомстить, что более вероятно) путем жесточашей дезинфекции спиртом. Анька точно не могла сама, добровольно, влить в себя «Бехеровку» после шампанского. Краешком ускользающей памяти она все же помнила, как отказывалась, как почти отбивалась от этого, в сопливом галстуке, строя из себя благородную институтку и заверяя, что вовсе не умеет пить. Но отец с воротилами – скучные кошельки с ушками! – растворился где-то на просторах заведения, и заступиться за Аньку было некому.
Анька пала.
И «бехеровка» полилась в ее глотку как расплавленный свинец – грешнику.
– Испанский стыд, – пропитым бомжацким голосом хрипела несчастная Анька из-под подушек, вспоминая свой жаркий танец на столе, разнузданное веселье и чьи-то невероятной красоты серые глаза напротив своих. Правда, тут память точно могла ее подвести, ибо «Бехеровка» дала нехилый крен и шторм как у Айвазовского на полотнах, а так же перекос в эстетическом восприятии. Глаза могли быть на самом деле средней паршивости, но на тот момент Аньке показалось, что ничего красивее она в жизни своей не видела.
Она свалилась на колени к обладателю этих серых глаз, лицом к лицу, и, кажется, он вынужден был придержать ее за талию, не то Анька пала бы к его ногам, и отнюдь не от разбушевавшегося в ее душе восхищения. Хотя и от восхищения тоже.
С изумлением глядя незнакомому мужчине в невозмутимое, поистине арийское лицо, Анька подумала – вот бывают же на свете такие, хоть бы одного вживую увидеть. То ли от одиночества, то ли от душевной широты, то ли благодаря винным парам, возносящим ее дух едва ли не на Парнас, Анька вдруг решила быть поэтичной и сделать комплимент мужчине, который, как ей почему-то показалось, заскучал.
– Милый, – прощебетала она своим нежным, чистым голоском, игриво проведя наманикюренным пальчиком по небритой арийской щеке, – господи, тебя что, выгнали с Олимпа? Не переживай, это они от зависти, милый!
Ни один мускул не дрогнул на лице арийца, и Анька тотчас в нем разочаровалась. «Бехеровка» зажигала в голове Аньки фестивальные огни и требовала всеобщей любви, а ариец был так неподвижен и холоден, что Анька почувствовала легкое протрезвение от его ледяного взгляда.
– Из Финляндии, – разомкнув свои каменно-твердые губы, произнес ариец. – Не с Олимпа – из Финляндии.
Финнов – даже красивых, – Анька за их неторопливость и общую моральную скучность не любила, и это сию минуту выписалось на ее лице. Улыбка сползла с него, сменившись гримасой откровенного ужаса, и Анька рванула с его колен с бесхитростным «ну нахер!» с такой скоростью, будто упомянутый финн пытался взять ее в плен и расстрелять по приказу Вермахта.
Но впереди ее ждал мерзавец с «Бехеровкой» наперевес, и выбор был невелик: либо красивый, но финн, либо веселый, но дьявол. И Анька, рассудив довольно трезво для мертвецки пьяной, выбрала финна.
– Изыди! – рявкнула она весельчаку с «Бехеровкой». Выпад в его сторону был такой яростный, что она не удержалась на ногах, упала обратно на колени к финну, и тот снова вынужден был ее крепко держать, чтобы Анька не скатилась на пол.
Томно обнимая его за шею, преданно глядя ему в глаза, Анька прощебетала жалобно и умоляюще:
– Спаси меня, северный олень, а? А я тебе б ребеночка родила… уно, уно, уно, ун моменто-о-о-о…
***
А дальше в памяти Аньки был огромный провал. Огромный-огромный и черный. Она абсолютно ничего не помнила ни о том, как покинула гостеприимное заведение, ни о том, с кем она его покинула. Ни куда она его покинула. Мыслей о том, где она находится, не было никаких абсолютно. Номер в гостинице? Городская хата знакомых?
– Где я, кто я, – стонала страдалица, насилу продрав глаза.
Под щекой Анька ощущала горячий мех, то ли длинношерстная овчина, то ли еще что-то.
«Я не скорняк, я в шкурах не разбираюсь!» – сварливо подумала Анька, оправдывая свою некомпетентность в этом вопросе неизвестно перед кем.
Вокруг нее лежали подушки – много подушек. И укрыта она была не одеялом, а шерстяным пледом, под которым было ужасно жарко. Пока Анька сопела в пушистый мех, подлая память издевательски подсунула еще кусок воспоминаний: вот она, Анька, стоит кверху задницей на коленях, а голова ее блаженно лежит на этом самом меху.
– Анья, пойдем, я уложу тебя в постель! – бубнит над головой чей-то нудный голос. Но Анька злобно мычит, вцепляется в мех зубами и руками, и, нетрезво покачивая задницей, пытается ногой лягнуть призывающего к порядку.
– Анья!
Кто-то пытается поднять ее, но Анька намертво приклеилась к чертовой шкуре, и в постель ее можно уложить только с этим половиком.
– Отстань от меня! – мычит Анька, когда неизвестный, устав сражаться с внезапно вспыхнувшей Анькиной любовью к половику, уложил ее на место. – Мишка хо-ороший, я мишку люблю… Иди отсюда, убийца мишек…
– Ой, стыдоба-а-а, – стонала Анька сейчас, вспоминая весь этот разврат, наворачивая на голову шерстяной плед и обещая высшим силам сшить себе из него паранджу. – Пьянка – зло… простите меня, люди добрые…
– Ты уже проснулась, Анья? Как ты себя чувствуешь?
Возящаяся, как крот в ведре с землей, Анька на миг затихла, переваривая услышанное.
Голос свыше – чересчур спокойный, безэмоциональный, – навеял ей какие-то неприятные ассоциации.
– Ты кто, – замогильным голосом произнесла Анька, и ее жопка сама собой поднялась, словно кобра на игру заклинателя змей, так же нетрезво покачиваясь, как вчера. – Я тебя не знаю.
– Я твой северный олень, – вымороженным до сухого остатка, будничным и мертвенно-спокойным голосом произнес неизвестный. – Я тебя спас, А ты обещала мне детей. Свои обязательства я выполнил.