Жулик улегся с ним рядом и тоже внимательно, но с подозрением, настороженно, наблюдал за сорокой, выказывая своим видом готовность, если она – как подлая тварь, захочет обидеть Пусю, растерзать ее немедленно в клочья.
Валерий Силаевич огляделся по сторонам, снял сумку с плеча, вынул из нее старую газету и, разодрав ее на листы, расстелил по стволу поваленной елки.
– Присаживайтесь, – пригласил он, – в ногах правды нет, да и натопались мы сегодня достаточно.
Иван Федорович аккуратно притушил папиросу о ствол сосны, сунул окурок в карман и уселся рядышком со мной.
– Итак, – сказал Иван Федорович, и видно было, что он торопится начать и боится, как бы не прервали его из-за очередного пустяка, – дело это завязалось здесь, в наших краях, лет эдак за десять до войны. Тогда приказ вышел, чтобы все монастыри закрыть, и монахов-бездельников разогнать. Наш Свято-Троицкий монастырь тоже прикрыли, а монахи расползлись по белу свету, кто куда. Один монах, Семеном его звали, здесь, в городе, остался. Прикидывался он блаженным, т. е. дурачком-юродивым, народ его жалел, и жил он себе припеваючи.
Был он ростом довольно высок, но костист и даже тщедушен, бороду же имел густую, черную, почти без седины. В поведении своем, если дело касалось приличий да обходительности, выказывал Семен, словно малое дитя, крайнюю беззаботность. Ничто не считал непристойным. Запросто мог отлить где угодно и, когда желудок его требовал обычного удовлетворения, усесться при всем честном народе на площади и наложить с три короба.
Однако ж дураки наши думали, что делает он это не из озорства, а по безумию своему, и милиция его не трогала. А он, подметив такое к себе отношение, еще круче распоясался. То представлялся хромым, то бежал вприпрыжку, то ползал на заднице, как краб, то спешащему прохожему подставлял подножку, то в новолуние, глядя на небо, падал вдруг и бился на земле, будто припадочный, то в раж входил и что-то непонятное выкрикивал, как бы пророчествуя…
По женской части он особенно любил себя показать. Со всеми местными потаскушками знаком был, на танцы специально ходил, чтоб там плясать с ними да хороводы водить. Но при том водились за ним и добрые дела. Все деньги, что ему перепадали, он обычно бабам-одиночкам подбрасывал, чтобы они птенцов своих могли подкормить. Делал это всегда втихую, не благодетельствовал, а, напротив, норовил при том какое-нибудь паскудство учудить: за задницу бабу ущипнет, по титькам погладит, или, того пуще – под юбку ей лапу свою запустит.
Иногда говорил вдруг какой-нибудь непутевой девке: «Хочешь быть моей подружкой? Я дам тебе десять рублей». Многие, кого он так манил, сразу верили ему, ибо он деньги при себе имел и бумажку давал потрогать. От взявшей деньги он потом требовал клятвы, что она от него не откажется и с другими гулять не будет. Если такая женщина обманывала его, тотчас он в духе своем знал, что она совершила это, отлавливал ее где-нибудь и начинал причитать: «Ты обманула меня! Святая Богородица, Святая Богородица, накажи ее!»
Когда ж подружка его закостеневала в плотском грехе, он молился, чтобы ее паралич разбил, и она осталась расслабленной до самой смерти своей, или же насылал на нее демона. И этим всех девок, с которыми у него уговор состоялся, приучал быть воздержанными и вести трудовой образ жизни. Многие после его увещеваний не только на работу пошли, но даже и в комсомол вступили.
Как-то жил он в одном доме, где молодая девчонка была, лет шестнадцати. Вдруг смотрят родители, а дочь-то беременная. Они, конечно, с расспросами: с кем была, да когда? А девка возьми и скажи, что это ее Семен обрюхатил. Я, мол, спала, и он тут рядом крутился, потом вдруг взял на меня и залез. Родители, хоть и очень просты были, ей не слишком поверили, но Семена со двора попросили уйти.
Пришло время девчонке рожать, а она не может. Акушерка с повитухой бьются, ничего не выходит, за доктором послали уже. Вдруг к ним Семен пожаловал. Важный такой, как никогда. Прямиком к роженице идет и говорит: «Скажи-ка, чадо, всю правду. Кто ребенку отец?»
Девка в угаре, измучилась до смерти, ничего не соображает, а тут кричит криком: «Сережка Косой!» И, хотите верьте, хотите нет, сразу же разрешилась.
После таких вот художеств немудрено, что стали люди считать его своим домашним святым.
Спиртным он не злоупотреблял, брезговал даже, но грязным ходил всегда, как свинья. Как-то раз, когда жил он у одного своего почитателя, тот, не выдержав, говорит ему: «Не сходить ли тебе, любезный, помыться?» Семен, казалось, только этого и ждал. «Ладно, – отвечает, – пойдем, братец, пойдем. Отчего же не сходить нам в баньку-то?» Вот так и пошли они вдвоем.
Приходят в баню, и тут, в гардеробе, Семен при всем честном народе стаскивает с себя одежду и повязывает ее на голову, как тюрбан. Вокруг, конечно, замешательство – неловко людям на такое безобразие глядеть. А он и того пуще – воспользовавшись тем, что все обомлели, не знают, куда глаза девать, шмыг себе быстренько в женское отделение, и давай там по предбаннику гонять.
Бабы переполошились, визжать начали, и под конец вытолкали его взашей, но бить, однако ж, не стали. А потом, когда спросили его, чего он, мол, ощущал, в женском-то отделении, то он, лукавый черт, спокойно так отвечал в своей заумной манере: «Как полено среди поленьев, вот как я чувствовал себя тогда. Ибо не ощущал ни того, что у меня есть тело, ни того, что я оказался среди тел. Ум мой всецело был занят Божьим и сосредоточен на нем».
И ведь, дурачье, верили ему и все, как один, полагали, что добрые дела творит он во спасение души, и из сострадания к людям, а непотребные паскудства – для маскировки, чтобы специально умалиться да скрыть духовные подвиги свои от начальства.
А с местным начальством Семен связываться избегал. Если какой начальник остановит его и спросит чего, то он сразу полным идиотом прикидывался: улыбается жалостливо, в глаза ласково смотрит, а порой руку облобызать норовит. Но вот про советскую власть ни гу-гу: ни плохого ничего, ни хорошего не говаривал.
Умел еще Семен делать всякие фокусы, чем особенно несознательный элемент в народе прельщал. При том он, хоть и юродивый, но хитер был, как лис. Два раза на одном месте не выступал: покажет какой-нибудь свой фокус и смоется до времени, пока не забудется, что он там натворил.
Возьмет бывало горящих углей в руку и из ладони своей воскуряет фимиам. Одна тетка увидела раз такое и, обомлев, говорит ему: «Господи Боже, как же это ты голой рукой, из ладони своей фимиам искуряешь?» А он, когда услышал это, то притворился, будто ожегся, и, стряхнув угли в старый плащ, который был на нем, сказал ей: «Когда не хочешь, чтобы я воскурял в руке своей, гляди, я воскуряю в плаще».
И так ловко все проделал, что ни сам, ни плащ его не пострадали. Та, конечно, совсем сдурев, стала по городу звонить, мол, Семен воистину есть человек Божий, его и огонь не берет. И еще чего-то про терновник и каких-то отроков плела, пока ее не урезонили, где надо.
Обычно Семен-дурачок целый день по городу шастал да по сторонам глазел. Как-то раз приметил, что в один дом с огорода заползает гадюка и из кувшина молоко пьет. Зашел он в дом и, ничего не сказав, кувшин этот вдребезги разбил, а хозяин дома, мужик серьезный, партиец, как увидел такое безобразие, в сердцах огрел за это его поленом. На другой день сам хозяин – бывают же такие совпадения! – углядел, что гадюка приползла, ну и, конечно, за кочергу, и давай мутузить. Да толку никакого – всю посуду переколотил, а по змее так ни разу и не попал, уползла, гадина.
Семен же в это время под его окном укрывался и как завидел, что мужик натворил, сразу выскочил из-за дверей и кричит: «Что ты делаешь, дурак! Видишь, не только я шкода».
Тут партиец и сообразил, отчего прошлого дня горшка лишился, и так его проняло, что прослезился даже. Видать, он, хоть и в партии состоял, но нетвердого духа был человек – из колеблющихся попутчиков.
И вот, с этого дня стал почитать он Семена за святого, и позвал его к себе жить. Тот, нормальное дело, согласился. Для отвода глаз рассказал партиец повсюду, что у него в огороде гадюк завелось видимо-невидимо и, мол, нанял он Семена-дурачка, и тот за кров да еду гонять их будет.