Литмир - Электронная Библиотека

– Иван Ефимович, вам нужно прогуляться?

– Деревья! – он резко выкрикивал, обрушивая на спрашивающего свой дикий взгляд, потому что его оторвали от того, что действительно важно. Какая же к черту прогулка!

Его каждое утро высаживали за стол возле окна, и он смотрел. Деревья. Только они имели смысл. Они говорили ему каждое утро, что такое жизнь. Что такое сила. Что нужно делать. И он никого не видел вокруг, никого не узнавал, потому что никого и не было. Был только он и деревья.

Нина приходила и уходила. Сын приходил и уходил. Они, может быть, стеснялись, конфузились, что он здесь, в этом здании, в этом чужом здании, но они не смогли справиться. И их можно простить. Деревья прощали их всех. И его тоже. И русалок. И всех. Они трепетали ветвями на солнце, падая тенью на все, что было плохого. Затмевали этой тенью всё. И всего как будто и не было.

Он был далеко от озера, далеко от своей деревни. Дверь калитки заглохла. Ветер перестал её шатать, и она успокоилась, как и всё вдруг в том доме, где он когда-то жил. Половицы не скрипели, печь не топила, никто не пил чай, окна заколотили досками. Всё заглохло. Только деревья падали тенью на крышу.

Озеро заросло. Какой-то мальчишка, пробегая мимо однажды, ляпнул: Иван да Марья! хрещаю тебе во имя Отца и Сына и святаго Духа! – слышал он об этом от своего деда, у которого гостил: помни, Климушка, коли хочешь дать русалке свободу скажи так: Иван да Марья! хрещаю тебе во имя Отца и Сына и святаго Духа! Ибо все русалки в тайне желают крещения. Так свободишь их, а ведь все хотят, свободиться-то.

И трава медленно нежно покрыла воду. Никто из проезжающих-приезжающих никогда не мог подумать, что тут было озеро.

Иван Ефимович умер спустя два дня после крещения озера. Он сидел за своим столом, медленно закрывал глаза, как будто засыпал, и видел уже только верхушки деревьев – их стволы съела пустота, а потом все скрылось под тенью растущего за окном дуба и исчезло.

Никто никогда не вспоминал об этом. Некому было вспоминать. Никто не рассказывал любопытным детям легенд. Солнце опять крестило дома, улицы, людей, половики. А Иван Ефимович ушел в свое детство, босиком по скошенной траве. Он бежал, спотыкаясь от радости, ощущая запах юношеского пота, бежал по густой тени от веток деревьев, по скошенной траве, рядом с какими-то радостными светящимися девчонками.

СИЦИЛИЯ

Черепановой В.К.

и моей Ксюше

Солнце косыми лучами делило хрущевские дома напополам – тень-свет-тень-свет – как полосы жизни. И каждое окошко несло теперь свой крест – тень-свет. На окне Зинаиды Николаевны была тень, и ей с трудом удавалось вынести её.

Она теперь еле-еле дожидалась двенадцати, когда приходила её внучка. Ходить Зинаида Николаевна уже не могла, есть не хотела, а ворчливый чокнутый дед её страшно утомил.

– Всю жизнь как банный лист к заднице… Да замолчи ты, валенок плешивый, – тихо шептала Зинаида Николаевна.

Так и шептала всю жизнь по углам, никогда в глаза против не сказала – всю обиду съела и своими же слезами запила.

Мечтала Зинаида Николаевна мало, потому как совсем не приучена была мечтать; мечтать значило быть недовольной тем, что у тебя есть, как бы жаловаться – так её воспитали, так она и поплыла. Так и забыла Зинаида Николаевна свою единственную мечту, съела, спрятала глубоко в желудке, чтобы мать не заметила, не нашла случайно в детском её сердечке. А в желудке мать никогда не догадается искать, так думала маленькая Зиночка, и не прогадала, только и сама потом забыла, куда спрятала. Заглянула как-то в сердце, а там пусто, перекати поле, и муж, Колька, топчется и ворчит.

Только теперь, когда желудок её устал мучаться такой тайной, перестал принимать пищу, когда Зинаида Николаевна, тяжело дыша, героически вздымая грудь в цветочном хлопке, смотрела в утреннее окно, ожидая свою внучку, эта мечта стала медленно пробиваться как росток на даче, как проявляющаяся фотография.

Вспомнила Зинаида Николаевна, что когда отец уходил, он сказал ей, тонкострунной кривозубой девочке, с бантами в волосах, такой ещё нелепо сложенной в свои десять лет, что уезжает на Сицилию, на карнавал, что надоело тут, а её не берет, потому что мама без неё скучать очень будет. И ушел на следующий день, надев свои болотные сапоги, ушел на Сицилию, на карнавал. Навсегда. Тогда Зиночка загадала – обязательно попасть на эту Сицилию, на этот карнавал, и найти там его, отца, в болотных сапогах.

Тут Зинаида Николаевна подняла в руке зеркальце, щелкнул замочек, она глянула туда и обомлела. Грубые морщины, худое лицо, два глаза, будто где-то внутри черепа; и нет уже той Зиночки, и Сицилии так и не было.

Поворот ключа отвлек её. В комнату вошла Саша, юная совсем девочка с печальными глазами. Села рядом, стали говорить, всё обо всем неважном, как в такие моменты делается, говорят чепуху, обыденную такую, чтобы скрыть от самих себя, самих себя обмануть, что всё как и всегда. И тут Зинаида Николаевна возьми и скажи:

– Смотрю на себя в зеркало, какая некрасивая стала..

– А я смотрю на тебя и вижу какая ты красивая! Тело у тебя уже, может, и старое, но ты-то очень красивая! – со слезами рассмеялась Саша.

В глазах Зины заблестели маленькие коротенькие искорки, будто танцы мальчиков и девочек, обрывающиеся с наступлением ночи, будто огонечки сицилийских карнавалов, всех этих карнавалов с десяти лет до восьмидесяти семи. И она вдруг улыбнулась, но улыбнулась одними глазами, будто понявшая что-то, вдохновившаяся чем-то, до этого закрытым от неё. Словно прямо сейчас эта маленькая неопытная девочка – её внучка – открыла ей какую-то тайну, глаза протерла от лепившейся всю жизнь на зрачки пленки, аккуратно так, чтобы она, Зиночка, не испугалась.

А теперь она была именно Зиночка, просто Зиночка, и никакая вовсе не Зинаида Николаевна Порываева из тридцать первой.

И уже теперь эта Зиночка шла на Сицилию, на карнавал. Навсегда.

ТЕТРАДКА

Если бы мы жили в Японии, прабабушка была бы сочинителем хокку, думала Вася, девочка лет пятнадцати. Каждое лето они ездили в старый деревенский дом, который потом весь год стоял одиночкой, продуваемый всеми ветрами. Чердачные доски скрипели, и Вася однажды нашла там потрепанную тетрадку, в которой аккуратным почерком было выведено:

что я замечаю и хочу сохранить.

Было ранее утро жаркого лета, но марево ещё не сгустилось, и она сидела в золотистых пылинках солнца, сквозящих через щели в стенах, и смотрела на эту тетрадку. Сбоку было подписано: Лилички Курбатовой. Выведено было совсем детским почерком, когда ребенок только начинает ровно писать буквы – в строчку, но ещё шатко, они будто падают друг на друга. Вася подумала, что прабабке было тогда лет семь, наверное. Она пролистнула тетрадь, глядя на желтые страницы, карандашные заметки, чернильные кляксы, выведенные в прошлом буквы – тогда, давно, когда её, Васи ещё не было – а буквы уже существовали, и Лиличка Курбатова тоже.

На каждой странице начиналось что-то новое, тем же почерком. Чем ближе к середине, где скрепочки выделяются в двух местах, соединяя все страницы, тем почерк становился более сильным и осознанным, и впечатывался в листы уже совсем по-другому.

Мята в маминых руках

Мама перебирает мяту.

У неё старые руки, а мята пока полна сока, трава налитая, зеленая.

А потом наступит осень и мята засохнет. Станет сыпкой.

Зимой мы будем пить чай.

***

Валентина родила дочь. И хоть Валентина ещё сама робенок, она – мать.

***

Я люблю, когда тепло от чая расплывается по телу товарным составом.

3
{"b":"759111","o":1}