А соседка тем временем снимала красное пальто, вешала его на деревянную вешалку и оставалась в платье. Платье у нее было синее как море, которое накануне приснилось Клюеву, а воротник платья белый как снег, с легкими закругленными кружевами. Еще у соседки был тонкий нос и рыжие длинные волосы, почти до порога… Эти волосы светились в комнате. Он смотрел на нее с немым восторгом и тихим ужасом и думал, что теперь их старая люстра горит зря. Пусть горят одни рыжие волосы!
А мама с соседкой скрывались в кухне. Они находились там долго, почти целую вечность. И что-то там обсуждали почти целую вечность. Они сидели на двух больших табуретках, укрывшись от внешнего мира за огромными фиолетовыми штанами, висевшими на веревке и принадлежавшими, казалось, сразу большой группе жильцов. Штаны пахли влагой мира и хозяйственным мылом.
Тихий ужас проходил, уступив место тайному восторгу. Оставшись один, он садился на своего деревянного коня с облезлой спиной и оторванным правым ухом и долго скакал вокруг стола по каким-то равнинам. Там не было ни гудков, ни машин, и небо было голубое, бескрайнее, как оперный марш, который пел Клюев…
Еще в его воображении рисовался трамвай. С яркими окнами. Тот самый, который вела соседка по ночному городу. Наверное, ему очень хотелось проехаться в этом трамвае. Он был бы тогда единственным пассажиром. Он бы сидел тогда на скамейке у самого окна и прижимался носом к холодному стеклу. Ведь когда прижмешься носом к холодному стеклу, лучше всего глядеть на огни проносящихся мимо улиц и на светящиеся вывески магазинов. А соседка, рыжая и фантастическая, вела бы этот трамвай. Быстро, со звоном, минуя все ночные остановки. И было бы такое впечатление, будто по городу несется огромная копилка с мелочью. Громадная рыночная свинья или глиняный кот. И был бы тогда у Клюева невообразимый роман. С трамваем, ночным городом и этой соседкой. Вагоновожатой в красном габардиновом пальто.
Как долго бы длился этот роман? Клюев полагал, что он продлится всю осень, зиму и еще захватит весну. Весна, говорила мама, – самое время романы крутить. Скворцы и почки любви помогают.
Но до весны было еще не так близко: вся осень и вся зима. Думая об этих продолжительных временах года, он спал беспокойно и много ворочался во сне. Или совсем не спал. И не ворочался. Он лежал у себя за шкафом, в привычной темноте и прислушивался к каким-то шагам, которые, казалось ему, раздавались на лестнице. Это были разные шаги. Они принадлежали ногам разных людей. То шли вверх взрослые мужчины, объединенные их местом в жизни и каким-то еще признаком. Среди них были: художники, водолазы, фокусники, композиторы, ткачи, дрессировщики, революционеры, стекольщики, бюрократы, поэты, милиционеры, кинематографисты. Первых было больше, чем всех остальных, но также много было вторых и последних. И все они шагали по лестнице на пятый этаж. И все они были одеты в свои пальто и шапки, военные шинели и фуражки, как для торжественного случая. И все они, казалось Клюеву, вскоре войдут в темноту коридора и на какое-то время поселятся у рыжей соседки. Он даже слышал их голоса, хотя они старательно говорили шепотом и чем-то звенели, а после долго скрипели невидимыми пружинами соседкиного дивана.
Откуда они появлялись?
Он мог только догадываться. И чтобы в чем-то еще раз убедиться, ночью вставал и подходил к окну. Раздвинув обе занавески, он видел под фонарем блестящую от дождя крышу трамвая. Он знал, что у их дома трамвай останавливаться не мог: рельсы были проложены в стороне…
Аплодисменты
Он уже много чего знал, однако никак не мог научиться хлопать в ладоши. Поэтому мама повела его однажды на собрание в клуб.
У входа в этот популярный клуб, похожий на кинотеатр с большими круглыми фонарями перед входом и толстыми колоннами, мама сказала:
– Смотри, как это будут делать другие. Смотри и учись.
Выступал в этом клубе всего один дядя. Сначала, правда, не он один. Сначала объявили концерт с участием дрессированных собак и оперного певца с белой накрахмаленной грудью, а потом всех их, в том числе и гибкую женщину-змею, заменили на дядю. Сказали: «Он главнее всех дрессированных в мире собак!». И Клюев поверил. К тому же все называли этого дядю тихо, но уважительно – Андреем Петровичем.
Не менее уважительно пришедшие в клуб люди отзывались о нем и в освещенном фойе. Там торговали подкрашенной газированной водой, пирожными с сладким коричневым кремом, и над всем этим съестным великолепием висела невероятная хрустальная люстра с ввинченными двумя сотнями лапочек в казенный хрусталь. И всё гудело вокруг, двигалось, и все друг другу говорили, что Андрей Петрович – это вам не кто-нибудь из заброшенного захолустья, а столичная ораторская звезда, большой друг прохожих и знает много настоящих слов: яблоко, волчок, лошадь, борец, карусель, свисток, свадьба, телескоп и кинематограф.
Клюев тоже знаком был с этими словами. Их почти каждый день, а то и несколько раз на дню повторяли жильцы в той бесконечной по величине квартире, где находилась их с мамой комната. Бывало и так, что жильцы произносили и другие слова, а также целые группы слов и составленные из них фразы: «Эй, тетя Дуся! Куда ты таз-то поперла?» Или: «Мужики, рёбя, мать ваша заводная ручка, айда «Байкала» покурим!» Или: «Петр Палыч! Мы вас, конечно, уважаем, но сковородку-то вашу кто будет за вас мыть?».
Поэтому Клюев сразу понял, что хлопать в ладоши – это значит приветствовать не только словоохотливых жильцов, но еще и Андрея Петровича. Логики, конечно, никакой, но зато очень правильно. Сидишь на откидном стуле в таинственной темноте зала и громко думашь: «Да здравствует дядя!» То есть, значит, приветствуешь.
А Андрей Петрович стоит на сцене в круге яркого света и хорошо говорит, но не очень понятно. А сцена такая огромная, а Андрей Петрович такой высокий, солидный, упрямый и такой на нем черный праздничный пиджак, что просто не может хуже и понятней сказать. И зал его слушает и забывает, что нужно дышать. И Клюев забывает. Он вспоминает только тогда, когда все вокруг начинают хлопать. Он тоже пытается хлопать, но у него ничего не выходит.
…Мама расстроилась и после собрания, пока они поднимались по лестнице к себе на пятый этаж, говорила:
– Ну, почему ты у меня не такой, как все. Впрочем, ты еще маленький. Иди-ка лучше спать за шкаф. Во сне все болезни проходят.
Он не очень долго болел одним из видом простудных заболевания, после выздоровел и в газете он увидел фотографию Андрея Петровича. На фотографии тот был такой же, как на сцене: высокий, солидный, не такой упрямый, хотя и в пиджаке. Подпись под фотографией была честной. Что-то там было про «Долгие и продолжительные аплодисменты». Так прочитала мама.
Ему понравились эти слова. Он долго ходил с газетой по коридору, всем улыбался, а потом, радостный и довольный, сидел в комнате и смотрел в окно на длинный дождь, начавшийся то ли в конце августа, то ли в начале сентября.
Дождь еще идти не перестал, когда он взял мамины большие ножницы, вырезал ими из газеты фотографию Андрея Петровича и раскрасил ее всеми имевшимися в комнате красками. Раскрашенный Андрей Петрович стал еще солидней и притягательней. Соседи, которые видели это, предлагали куда-нибудь его послать, но Клюев почему-то так и не узнал, куда… Вместо этого, когда оставался дома один, он клал фотографию на стол, а сам бегал вокруг стола и учился хлопать в ладоши. Еще он включал радио, чтобы создать музыкальное сопровождение своим урокам. По радио передавали сначала что-то про войну, а после стали передавать первоклассную оперу с участием большой группы людей, но без участия пушек и танков.
Оперу уже всю передали, но шторы на окне еще не было задернутыми, когда Андрей Петрович пришел к маме в гости. Его привела их рыжая соседка, которая водила по городу трамваи. Эта молодая женщина в красном габардиновом пальто очень нравилась Клеву. Он еще не понимал, почему она ему нравиться, но, по словам мамы, «похоже, что-то подозревал». Наверное, значительную роль играли в его подозрениях ее рыжие волосы и вся остальная природная красота, включая пальто и проживание в дальней комнате – по коридору налево.