Как хорошо понимала она свою соседку – угрюмую, невзрачную Анну Рогач! Отпущенная врачом Маргаритой Васильевной на выходные домой к детям и мужу, Анна бросилась под поезд. Анжелу сквозь её собственную безысходную муку поразило это событие и всего более – той будничностью, с какой оно было воспринято окружающими. Маргарита Васильевна в течение нескольких дней ходила с видом печальным, слегка смущённым, но всё же казалась вполне спокойной. Санитарки и медсестры говорили об Анне тоже без признаков особого волнения и совсем немного: о том, что она, по рассказу какого-то очевидца, поцеловала детей и кинулась к железнодорожной колее, проходившей неподалеку от её частного дома, навстречу поезду, лицом прямо на рельсы, так что голову её «расплющило в лепёшку». Анжела внутренне содрогнулась от этой подробности, ощутив в ней проявление страшной, бесповоротной решимости умереть наверняка, хотя бы через взрыв чудовищной боли в последний миг. Значит, страдание было так велико, что превозмогло обезволивающее действие психолептиков! Но разве и она, Анжела, не страдает тяжко, невыносимо? И разве ей тоже не хочется умереть во что бы то ни стало?
Анжела силилась припомнить Анну, но это плохо ей удавалось. Хотя их койки находились в одном проходе, так что ежедневно погибшая должна была десяток раз проходить в нескольких сантиметрах от Анжелы. Но почему-то в памяти девушки Анна осталась только быстрой, неприметной, неслышной тенью, скользившей всегда мимо, поспешно и безучастно. Уже совсем смутно, как бы сквозь сон, вспоминалось худенькое лицо Анны, и не чертами своими, теперь навеки неуловимыми, размытыми, как на старой кладбищенской фотографии, а только своим выражением – бесконечно печальным, подавленным.
Анжела подозревала, что погибла Анна Рогач не вопреки лекарствам, а благодаря им. Она судила об этом по себе: как ни худо бывало ей порой до больницы, все же только попав туда, она вполне поняла, что выражение «бездна страданий» – не просто метафора, а вполне корректная характеристика её состояния. Что и на земле вполне реальны адские муки. Может быть, именно на этом и основан расчёт врачей: дать больному почувствовать, что все его беды, пережитые до больницы, – вздор по сравнению с настоящим страданием? И что можно пойти на всё, лишь бы избежать повторения подобного? Анжеле уже казалось завидным её прежнее прозябание, казавшееся совсем безрадостным. Как она была не права: это же такая радость – не испытывать каждый миг невыносимого, безысходного напряжения души и тела!
Анжела попыталась объяснить врачу, как ей плохо от лекарств, намного хуже, чем было до больницы. Она стала просить о выписке, с каждым днем всё настойчивее. В ответ Маргарита Васильевна говорила о необходимости закончить курс лечения, а однажды со сдержанным лукавством сказала что-то совсем странное:
– Ну вот ты же жалуешься на чувство напряжения…
Да она считает меня совсем дурой или просто издевается! – изумилась Анжела. Следствие лечения выдается за основание для того, чтобы мучить дальше!
Однако после «странного» ответа врача Анжела уже значительно реже просила о скорейшей выписке. Так не хотелось снова нарваться на откровенную издёвку! Лишь в самые трудные минуты, когда становилось совсем невмоготу, она решалась на это. Но при этом, как ни странно, чем далее, тем меньше оставалось у неё уверенности в том, что ей на самом деле не стоило лечиться. Ей же изо дня в день внушали все – врач, медсестры, мать, даже иные соседки по палате, – что лечиться нужно, что признание этой необходимости – первый признак выздоровления, непременное условие выписки. Общими усилиями её почти убедили в том, что она действительно больна, что несомненными признаками её душевного недуга являются эгоизм, бесчувствие к матери и отцу и желание умереть. А неведомые ей прежде, появившиеся уже в больнице приступы расслабленной, тоскливой, пронзительной жалости к себе и родителям – явные признаки выздоровления. Если это так, то её нынешнее состояние подавленного, слезливого безволия – наилучшее, поскольку менее всего искажено проявлениями болезни. Вместе с этой идеей пришло неожиданное облегчение: значит, от неё ничего не зависит, значит, остаётся лишь отдаться на милость чужой, суровой, даже внешне жестокой, но в сущности благодетельной воли врача.
Теперь Анжеле приносило странное облегчение даже сознание своего ничтожества. Да, пусть она всего лишь жалкая, трепещущая плоть с ошмётками убогой, истерзанной души, простая биомасса, но тем легче пожертвовать собой на радость другим и в этом обрести истинный смысл своего существования. Все, что от неё требуется, – лечиться на радость матери и отца. Только это и ничего иного, поскольку не может быть самостоятельного, высокого предназначения у протоплазмы. Но зато этой новой, счастливо открывшейся ей цели она посвятит себя всецело. И чем более преуспеет в этом, тем дальше уйдет от того, что сейчас представлялось самым страшным, чудовищным, – от чёрного омута самоубийства. Идея самоистребления страшила её теперь в особенности из-за появившегося подозрения, предчувствия: никогда не получится у неё переступить произвольно через гибельную черту, и только обречь себя на ещё горшие муки – в её силах.
Убить себя стало казаться Анжеле не только невозможным, но и ненужным, потому что под воздействием инсулиновых шоков и психолептиков в её сознании потускнело чувство реальности всего окружающего и происходящего. Она часто недоумевала: а точно ли она живёт в Ордатове и её родители – Мирра и Сергей Чермных? На самом ли деле она молода и её зовут Анжела? Действительно ли её душа заключена в ту невзрачную плоть, которая видима в зеркале и из-за которой ей недавно хотелось умереть? Не сон ли вся её жизнь? Или она где-то читала о подобной несчастной девушке, видела её в кино?
Теперь переживаемые невзгоды часто представлялись Анжеле иллюзорными. Вместе с облегчением это несло в себе угрозу утраты связей с действительностью. Зачем заботиться о жизни, если она нереальна? К чему переносить её тяготы, готовить себя к будущему, к работе и супружеству? Ведь ничего этого не будет. Только ради мнения окружающих? Но все вокруг, кроме отца и матери, казались только призрачными, маленькими марионетками в человеческом обличии. Пусть они думают об Анжеле, что хотят, – наплевать! Их представления о ней так мало значат для неё, что она способна говорить им в лицо гадости, предстать перед ними раскрашенной или голой. В сущности, дразнить глупых марионеток очень приятно, и если она не будет этого делать, то лишь из-за душевной лености и из нежелания огорчать родителей. Но даже ради матери и отца для неё невозможно заниматься всерьёз чем бы то ни было: учебой, гимнастикой или домашними делами. Ей зачастую было даже трудно заставить себя помыться. К чему, если жизнь её сломана?
Все, что ей остается, – отстранённо наблюдать за событиями вокруг себя, как если бы они происходили на экране телевизора. И вовсе не потому, что она так решила: просто у неё нет ни желаний, ни сил на что-то иное. Для неё скучны все книги и фильмы, её не интересуют ни музыка, ни живопись. Какое пустое, никчёмное занятие: вживаться в чьи-то чужие переживания! Она сама страдает ужасно, и никому нет до этого дела! Разве что богатства интернета прельщали её, но лишь возможностью бесцельно блуждать бестелесной тенью по множеству сайтов, ни к чему не чувствуя ни любви, ни настоящего интереса…
Как только по выходе из психушки Анжела правдой-неправдой прекратила прием психолептиков, вопрос о самоубийстве был для неё решен окончательно. Она уже знала точно: счастливой ей не быть, потому что её изменили, испортили непоправимо. После перенесённого ей уже не стать нормальной женщиной и не родить здоровых детей. Но определенность этого решения позволяла не торопиться с его исполнением. Зачем, если сегодня, сейчас жизнь ещё мало-мальски терпима? Ей страшно было представить себя в тридцать лет, тем более в сорок или пятьдесят – никому не нужной, увядшей, уродливой. Доживать до такой поры она, конечно, не собиралась. Но почему бы не пожить ещё немного, пока она молода, хотя бы для того только, чтобы посмотреть на мир вокруг себя? Пусть взглядом как бы со стороны, без чувства сопричастности к окружающему, посмотреть мир ей все-таки хотелось. А уж когда станет совсем невмоготу, тогда и умереть – спокойно, без лишних слёз, вполне подготовленной.