III.
Я уважал его знания и талант. Я к ним с потрясающей честностью относился. Однако не до такой степени, чтобы он с легкостью мог раскрутить меня на чистосердечное признание этого или, скажем, на немедленное откупоривание заначки бутылки «партийного», которую я хранил под нательным бельем в своем двустворчатом гардеробе. Это ему не всегда удавалось с тем же успехом, как и занять у меня рубля три советских денег из будущих моих строительных премиальных. Это не получалось у него прежде всего потому, что, как правило, никакой заначки ни в каком шкафу у меня не хранилось: всю выпили накануне. Он и я. Мы с ним. Оба вместе. А про три рубля денег скажу, что их у меня тоже, как правило, не было: все были потрачены и тоже накануне.
Он и в тот осенний вечер потерпел обидное фиаско при попытке убедить меня в том, что это не совсем так. Я ни за что не хотел с этим соглашаться. Я прямо так и говорил: «Ты сильно заблуждаешься, Александр Петрович!». На что он говорил: «Вот ты какая жадная скотина! Вот ты как товарища опустил!» Обиды в этих его словах никакой не было. Он просто свою догадку выразил, как теперь говорят, в политкорректной форме, наиболее совершенной в ее неподцензурных вариантах, знакомых мне по роду моей тогдашней трудовой деятельности на одной из дальних окраин Москвы. Там, мягко выражаясь, кого угодно, кроме Сергея Львовича, нашего основного начальника, могли послать, так сказать, «на хутор бабочек ловить» без точного указания пути следования на этот хутор.
А то, что своих сигарет он с собой не имел, так и то – существенная часть наших с ним вечерних посиделок. Не такая значимая, как некоторые другие. Были, можно сказать, и посущественней, и я кое-какие из них немного позже назову. Теперь же – о том, что почти полная мягкая пачка сигарет «Ява» с фильтром не являлась его достоянием, в отличие от прочих его достояний, таких же долговязых, как он сам. Больше того, была бы это не мягкая, а твердая пачка сигарет «Ява» с фильтром, которая стоила тогда на 10 копеек дороже мягкой, то и тогда бы он стал рыться в карманах сначала пальто, а затем пиджака, чтобы ее там найти, но никогда не находил. «Ну где же эти чертовые сигареты? Только что были, а теперь нет. Неужели я их на кафедре все забыл?» Я же, как сейчас помню, тогда тоже курил. Я, к сожалению, и сегодня курю, поэтому был и в тот вечер обладателем мягкой пачки «Явы» с коричневым фильтром. Проще говоря, она имелась у меня, являясь моим достоянием. Поэтому не я его, а он весь вечер с большим удовольствием курил мои сигареты, а я его не курил. А когда он у меня прямо спросил: «У тебя-то хоть есть чего-нибудь покурить? Ты какие сегодня сигареты куришь?», – я его обманывать не стал. Я, твердо решив не лгать товарищу, ему сказал, что сегодня, как и вчера, курю «Яву» с фильтром в мягкой пачке и, немного помешкав, выложил почти полную мягкую пачку на стол. Почти бесшумно легла она на твердую поверхность стола, накрытую моей вчерашней «Правдой» со всеми ее государственными орденами. Что не помешало (и, видимо, не могло помешать) нам обоим за весь вечер накурить полную комнату, и в клубах табачного дыма моя электрическая лампочка стала светить не так навязчиво, хотя и до этого светила не слишком назойливо. Должен сказать, что на другие московские огни данное обстоятельство никак не повлияло, а там кто их всех знает.
О чем говорили?
О чем только ни говорили, какие только слова ни произносили. У нас с ним всегда находились серьезные, животрепещущие темы для бесед. Обычно я был склонен к тому, чтобы рассказать во всех подробностях, как бывший полковник Сергей Львович Стёгин, главный у нас на стройплощадке геодезист и мой непосредственный начальник, очищает плавленый сырок «Дружбу» двумя пальцами от фольги: он умел это мастерски делать. Однако Александр Петрович меня в самом начале этого рассказа прерывал, не дослушав его до конца и ссылавшись на то, что хрен его знает сколько раз такое уже слышал. Я замолкал, и наша беседа тогда переходила на другую тему. Например, о том, удастся ли человечеству в конце концов хотя бы немного поправить накренившееся мироздание. Вот и в тот вечер. Я ему: «Да погоди ты, Александр Петрович, со своим мирозданием!» А он мне: «Нет, это ты со своей плавленой «Дружбой» завязывай соваться! Что это еще за херня такая! Чего ты к ней каждый вечер цепляешься! Мир в тартары летит, а ты мне про плавленую «Дружбу»! Да пусть он хоть всеми пальцами ее очищает! Пусть хоть застрелится иногда! Мне-то что до того?» Иными словами, нам с ним несколькими остроумными замечаниями перекинуться все-таки удавалось по вечерам. Значительно больше таких замечаний было с его стороны, а с моей – значительно меньше.
В процессе одного из таких разговоров как-то так получилось, что мир в тартары не улетел, но зато накурили, как я уже говорил, полную комнату. Всю заначку выпили еще кажется позавчера, а идти к соседям одалживать деньги я не очень хотел: Петру Павловичу Бахтюхову я еще с прошлого года должен был четыре рубля, а дяде Пете Сандальеву – три. Могла бы дать тетя Маша Аркадьева, но я отчего-то стеснялся у нее просить; и у Арнольда Моисеевича Галактионова, технолога по образованию, известного наличием продолговатого портрета Моцарта на стене в его комнате.
Так что после того, как я Александру Петровичу сказал, что придется, скорее всего, дожидаться моих строительных премиальных, он мне сказал, что это уже кое-что из того, что подсказывает сама жизнь во всей ее причудливой конфигурации. Она же (сказал он) намекает, что вот есть люди, которые, как я, не видят ничего вокруг, кроме себя. Страшнейшие эгоисты. А есть и не такие, как я. Это совсем другие люди. Сердцем благородные и душою чуткие. Не такие ужасающие эгоцентристы, как я. Такие, например, как он. На это я что-то ему возразил, а он закричал: «Ты дашь мне договорить или не дашь?!» Я дал. Он стал договаривать, а я, пока он договаривал, соображал, что неужели круг моего видения настолько узок, что я как эгоцентрист ничего не вижу дальше моего шкафа, а в самом крайнем случае – еще и лампочку на потолке. Вижу ли я вчерашнюю газету «Правду», расстеленную на моем столе, – также большой вопрос, хотя я ее всегда вижу, к тому же сам на стол и постелил. Мясные пельмени, всплывающие при варке в кастрюле, скорее всего, тоже не могут не оказываться в поле моего зрения. И пружинный диван с облезлой обивкой. И чьи-то огромные фиолетовые дамские панталоны, всю жизнь, сколько себя помню, сушившиеся над моей головой, в общей коммунальной кухне. Там были три газовые плиты, а на подоконнике всегда была пол-литровая бутылка подсолнечного масла, которая даже днем с трудом пропускала прохладные лучи осеннего солнца. А когда я, получив свои премиальные, использую в качестве закуски мелкие золотистые шпроты в жестяной банке, то тогда уже в его поле зрения окажутся эти золотистые шпроты, и он, чтобы подчеркнуть свое отношение к ним, обязательно должен встать и сказать: «Шпротики! Золотистые! Плотно уложены рыбехи в масле! И сколько их там, ни хера нельзя догадаться!»
Во втором часу ночи все мои сигареты были выкурены, и он заявил, что надо бы теперь чего-нибудь поесть. Шпрот, понятное дело, в наличии не было ни одной штуки. Что же касается пельменей из теста снаружи и с чем-то внутри, то их за вечер все съели, и я, чтобы хоть тут была полная ясность, предложил ему в кастрюлю заглянуть. Он сперва категорически отказывался («не мои дела»), а затем, когда я крышку поднял, он через стол перегнулся и заглянул. После чего я понял по его выражению, что мироздание еще сильнее накренилось, и он после небольшой паузы сказал, что дело, значит, в еще более важных и существенных вещах, а не только в той пустоте, которую он увидел в кастрюле. При этом золотистые шпроты, сколько бы их ни находилось в плоской жестяной банке, всегда являются прекрасной человеческой мечтой, и мы их с ним при первой же возможности обязательно на вилку наколем, когда я, получив премиальные, щедро метну всю выпивку и закуску на свой деревянный холостяцкий стол.