Вот уже свыше двадцати пяти лет он мучался угрызениями совести – не будь его согласия, никто не посмел бы убить отца, не будь его приказаний, никому бы и в голову не пришло совершить дворцовый переворот. Он один виноват в смерти отца, один виноват в клятвопреступлении, и нет ему покоя ни днем, ни ночью… И вот он убил теперь сам, собственноручно. Убил мерзавца и подлеца, который надругался над теми, кто был когда-то близок ему, кто совершал когда-то подвиги на поле брани во имя отечества.
Одно убийство смывает пятно с совести, оставленное кровью убийства давнего…
Через десять дней из Иркутска вернулись посыльные. Они везли с собой человека, который закутался в такое количество одежек, что более всего напоминал огромного сердитого медведя.
Первой его узнала Ниночка.
– Лобанов! – во весь голос закричала она. Ее крики встревожили весь лагерь. Со всех сторон к ней бежали женщины, испуганно поглядывая на лесную просеку. – Это – Лобанов! Вы поглядите, он, точно он, вон его протез! К нам вернули Лобанова!
– Господь все-таки услышал наши молитвы, – растроганно прошептала Мария Волконская. – Надо бы свечку поставить, вот только знать бы, где. Лобанов… Это значит, что мы в Сибири не пропадем.
Николай Борисович спешился подле женского лагеря. Его лицо раскраснелось на холоде, промерз до костей, и шубы не спасают. С трудом он шел по лагерю.
– Нет покоя! – ворчал Лобанов. – Вот почему, скажите вы на милость, старый старина, к тому же одноногий, не может уйти на заслуженный покой? Так нет же, бабы-кровопийцы перерезают какому-то солдафону горло, и я вновь должен сделаться их гувернером, нянькой, ей богу! Сударыни, я разочарован! Я ведь уже начал радоваться приходу мирной старости. Собирался покуривать трубку, ловить рыбешку в Байкале, книгу писать… ну и чем же я теперь обязан заниматься? Сибирь покорять!
– Давайте я вас расцелую, Николай Борисович, – счастливо засмеялась Трубецкая, обнимая Лобанова. – Вы к нам как сущий ангел с небес явились!
В следующую минуту у горемычного полковника уже не было времени и далее проклинать свою судьбу. На нем повисли и принялись целовать. Но мгновения и этого удовольствия миновали; Лобанов чуть не задохнулся, а потом, отфыркавшись, упер руки в боки.
– Ну, и где тот нож, которым прирезали Жиревского? Кому принадлежал?
– Мне, ваше благородие, – мрачно признался Мирон. – Но я его потерял…
– Конечно, потерял! Еще бы кто спорил-то?! Спрашивается, чертяка лохматый, откуда он у тебя вообще?
– А я – человек вольный, ваш благородь, я вам не холоп какой и не каторжная морда. Я в Сибирь добровольно еду! – Мирон вытянул из-за пазухи вольную, подписанную графом Кошиным, однако Лобанов отмахнулся от него.
– Дело-то грязное! – недовольно проворчал полковник. – Каким бы человеком Жиревский не был, он все-таки человек, и его убили. К вашим красивым пальчикам, сударыни, прилипла кровь, вы все убийцы, ибо вы желали ему смерти!
– От всего сердца, – спокойно парировала Ниночка. – Ибо это был единственный способ разрешить проблему.
– Ну, и когда ж вы перережете горло мне?
– Вам? Никогда, Николай Борисович, ну, или по крайней мере до тех пор, пока вы к нам относитесь по-отечески…
Лобанов велел поставить на одинокой могилке Жиревского деревянный крест. Для сей работы отрядил своих арестантов: Муравьева, Волконского, Трубецкого и Тугая.
– Вы, господа, сущие соучастники, – спокойно произнес он. – Вам доставит искреннюю радость поставить крест на могиле своего врага.
Но убийцу Лобанов так и не нашел. Да и нож, казалось, исчез навсегда, – пока Мирон не нашел его у себя в санях. Кучер припрятал подклад еще дальше и промолчал о своей находке.
В тот день Ниночка вновь увидела Бориса. Он стоял в длинной очереди арестантов, дожидавшейся чая, прижимал к груди жестяную кружку и дрожал, глядя исподтишка на Ниночку. Она как раз раздавала хлеб очереди.
– Как дела, Борюшка? – негромко спросила Ниночка, вкладывая краюшку хлеба в огрубевшую руку мужа. На две секунды их пальцы переплелись и, казалось, солнечный зайчик перебежал от Ниночки к Борису.
– Я так тоскую по тебе, Ниночка…
– Мы еще будем вместе…
– Я люблю тебя…
– Когда-нибудь мы будем вместе. Лобанов говорит, что в Сибири есть остроги, где заключенные живут вместе с женами. Так появляются новые поселения… Может, и в Нерчинске будет так же.
– Не задерживать очередь! – закричал казак, шагнув к длинной цепочке арестантов. – Не задерживать! Без разговоров!
Борис прижал к груди кусок хлеба. С трудом отвел взгляд от Ниночки и пошел прочь.
Они уже почти добрались до Читы, когда наступила весна.
Наступила внезапно. С Читы подуло теплым ветерком, деревья отряхнулись от снега, как собаки отряхиваются от воды. Громко, словно то были артиллерийские залпы, ломался лед на реках.
Дороги превратились в топкую непролазную болотину, в которой застревали повозки. Каждая пройденная ими верста была борьбой, противостоянием весне. Спереди, жалобно всхрапывая, тянули лошади, сзади сани толкали люди.
Лобанов рассылал патрули во все стороны, наказав доставить легкие повозки. Он дал понять коменданту Читы – лежавшей-то всего ничего в четырех днях пути, – что этап декабристов уже стоит у ворот, а посему им нужны телеги, лошади и летняя амуниция. А еще отписал, что им понадобятся четыре палаты в лазарете. Четыре женщины тяжело заболели. Придется уж остаться в Чите на месяц, а потом ехать дальше на север, в Нерчинск…
Зазеленели горы и луга, и стало видно, как красиво и благодатно распорядилась природа с этим захолустьем. Речка Чита слилась своими водами с рекой Ингодой и образовала плодороднейшую и удивительно красивую долину. На севере виднелось большое озеро Онинское, на берегах которого когда-то дневал Чингисхан.
Почти всегда теперь над их головами было ясное небо. Вот только невыносимая жара донимала. Мужчины поснимали верхнюю одежонку и шли, расстегнув ворот рубах, женщины отказались от высоких воротничков. А из болот налетал гнус, кружа над этапом с омерзительнейшим зудом и жадно набрасываясь на свои жертвы, словно стая голодных волков. Впрочем, если от морозов спасали шубы, а от волков – ружья, то против гнуса они были бессильны.
Лобанова гнус не кусал.
– А это мой протез во всем виноват. Он у меня сущий подарок, – отшутился он, как-то вечером подходя к женскому лагерю. – Ему укусы нипочем. Да и я этих чертей с крылышками хитрее. Все очень просто: я протез медом смазываю, гнусье слетается, а я – не ленясь – разбиваю их поганые армии. – Полковник сидел у костра, попыхивал трубкой и глядел на маленькие искорки, улетающие в черное небо. – В Чите я с вами вновь распрощаюсь, сударыни…
– Вы не сможете, Николай Борисович! – испуганно воскликнула Ниночка.
– У меня приказ сопровождать вас до Читы, но не далее.
– Ну, так похлопочите о новом приказе, чтоб доставить нас и в Нерчинск!
– Это невозможно. В Иркутске я получил письмо с известием о моей отставке, в один день с известием о чертовой гибели Жиревского!
– Вы что хотите, чтобы еще кого-то убили? – спокойно поинтересовалась Трубецкая.
Лобанов вздохнул.
– Чего-то подобного я и ожидал. Сударыни, я уже старый лошак. В один из дней я свалюсь и отдам богу душу в какой-нибудь придорожной канаве. И вы останетесь одни.
– Но к тому времени мы уж точно до Нерчинска доберемся. Поехали с нами, Николай Борисович. Мы построим там наш собственный маленький мир, в котором и проживем до конца жизни. А вы будете самым почетным гражданином нашей маленькой Вселенной, полковник.
Лобанов задумчиво смотрел на Ниночку и Трубецкую. Повертел в руках трубку, покачал головой.
– Нет, из Читы я далее ни ногой. Поймите меня правильно, сударыни. Я устал… что-то во мне разладилось. Словно внутри поселился враг, имени которого не знаешь, а посему не можешь с ним бороться. Вот так-то, сударыни, что-то мне водочки вдруг захотелось. А ведь я знаю, что у вас припасено четыре бочонка. Тащите, тащите!