Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но кто сможет измерить все сердечное непостоянство, всю изменчивость тех, которые блуждают под луной, озаряемые ее неверным светом! Почему судьба не замкнула нашу грудь, дабы не превратить ее в игралище роковых и пагубных страстей. Почему мы, подобно хрупкому, колышущемуся тростнику, вынуждены покорно склоняться под житейским ураганом? О, враждебный, о, неумолимый рок! «О аппетит – тебя котом зову я!» Итак, с селедочной головой в зубах взобрался я, словно pius Aeneas[17], на крышу и уже вознамерился было пролезть в чердачное оконце.

Вот тут-то я и испытал совершенно своеобразное ощущение: мое «я» было решительно чуждо моему истинному «я», но в то же время вернейшим образом отображало некие затаенные порывы моего сокровеннейшего «я».

Полагаю, что выразился вполне вразумительно и четко, так что в этом описании моего удивительного состояния всякий сможет увидеть, с каким необычайным рвением, свойственным разве что прирожденным психологам, я отважно проникаю в заветные пучины и бездны нашей души. – Стало быть, я продолжаю!

Поразительное чувство, как бы сотканное из пылкого желания и вялой неохоты, овладело мною, оно пересилило меня – ни о каком сопротивлении не могло быть и речи, увы, я сожрал, я слопал эту дивную селедочную голову!

Робко прислушивался я к трогательному мяуканью Мины, боязливо слушал, как она, бедняжка, звала меня по имени. Раскаяние и стыд охватили меня; я влетел в кабинет моего маэстро и забрался под печку. И тут меня стали терзать самые ужасающие видения, самые жуткие призраки. Перед моими очами была Мина, вновь обретенная пятнистая маменька, покинутая мною в полном отчаянии, голодная, безутешная, жаждущая дивного, необдуманно обещанного мною лакомства. Мина, готовая лишиться чувств… – Чу! – это ветер, завывающий в дымоходе, произнес имя Мины; – Мина, Мина, – шелестело и шуршало в бумагах моего маэстро. Мина, – поскрипывали хрупкие бамбуковые стулья. Ах, Мина-Мина, – всхлипывала печная заслонка. О! Это было горестное, душераздирающее чувство, и это чувство пронизывало меня! Я решил, как только представится возможность, пригласить как-нибудь поутру мою бедную матушку полакать со мной молочка. Ах, что за освежающая, что за благодатная и благодетельная мысль осенила меня, какое восхитительное успокоение ощутил я вдруг. Я прижал уши и заснул блаженным сном!

О вы, тончайшие, о вы, чувствительные души, вы, всецело понимающие меня; вы увидите еще, ежели вы, конечно, не ослы, а истинные добропорядочные коты, вы увидите и постигнете, говорю я, что эта буря в груди моей прояснила небеса моей юности, – не так ли благодетельный ураган разгоняет мрачные тучи и открывает взору беспредельные лазурные дали?! Роковая селедочная голова тяжко обременила мою душу и совесть, но зато я постиг, что есть аппетит, какова его сила и до чего же кощунственно и святотатственно противиться зову матери-природы! Итак, пусть каждый ищет свою селедочную голову и не пытается перебежать дорогу другим расторопным и сообразительным собратьям своим, каковые, ведомые инстинктивным чутьем и здоровым аппетитом, припасают оные головы для собственного употребления!

(Мак. л.)…нет ничего более несносного для историографа или биографа, чем когда он, как бы мчась на необъезженном скакуне, вынужден лететь по ухабам и буеракам, по пашням и лугам в безуспешных поисках надежного пути. Нечто подобное происходит и с тем, кто вознамерился, о благосклонный читатель, запечатлеть на бумаге то, что ему известно о необыкновенной жизни капельмейстера Иоганна Крейслера. С превеликой охотой биограф начал бы следующим образом: «В маленьком городке Н. или Б. или К., в Троицын день или на Пасху, в таком-то и таком-то году явился на свет Иоганнес Крейслер»! Но такого рода образцовый хронологический порядок весьма нелегко соблюсти, ибо злополучный повествователь располагает лишь известными, да и то сугубо отрывочными сведениями, которые непременно следует подвергнуть литературной обработке, покамест они окончательно не выветрились из его памяти. Как, собственно, собирались и накапливались эти драгоценные крохи, ты, любезный мой читатель, непременно узнаешь еще до конца этой книги и тогда, быть может, не вменишь в вину составителю ее несколько рапсодический характер и, пожалуй даже, убедишься в том, что она лишь на первый взгляд представляется несколько отрывочной и хаотичной, а на деле все ее фрагменты связаны некоей крепкой и прочной нитью.

Пока что продолжаю: не слишком много времени прошло с тех пор, как князь Ириней поселился в Зигхартсвейлере, и вот однажды вечером, чудным летним вечером, принцесса Гедвига и Юлия гуляли в прелестном зигхартсхофском парке. Словно золотая пелена, расстилалось и искрилось над деревьями сияние заходящего солнца. Листва была совершенно недвижима. В молчании, исполненном предчувствий, деревья и кусты словно обращались с немой мольбой к вечернему ветру, будто умоляя его прилететь и обласкать их. Одно только журчание лесного ручейка, прыгающего по белеющим камешкам, нарушало эту очарованную тишину. Девушки молча бродили, взявшись за руки, по узеньким аллеям, вьющимся между цветочными клумбами, перебирались по узеньким мостикам, переброшенным через капризные извилина ручья, покамест не дошли до конца парка, до большого озера, в котором отражался отдаленный утес Гейерштейн и венчающие его живописные руины.

– Какая красота, – от всей души воскликнула Юлия.

– Давай, – сказала Гедвига, – зайдем в рыбацкую хижину. Вечернее солнце печет немилосердно, а изнутри сквозь среднее окно – вид на Гейерштейн еще лучше, чем отсюда, ибо весь окрестный пейзаж предстает оттуда не в виде панорамы, а как бы отдельными группами, вместе образующими настоящую картину.

Юлия пошла вслед за принцессой, а принцесса, едва войдя в хижину, бросив взгляд в окно, стала сожалеть, что у нее нет с собой карандаша и бумаги, чтобы запечатлеть пейзаж в том освещении, которое она называла необыкновенно эффектным и, более того, – дразнящим воображение.

– Мне почти хочется, – сказала Юлия, – мне почти хочется позавидовать твоей способности с таким искусством запечатлевать деревья и кусты, горы, холмы и озера точь-в-точь такими, каковы они в природе. Но я знаю уже, что если бы я тоже умела так чудно рисовать, как ты, то все-таки мне никогда не удалось бы изобразить пейзаж таким, каков он в натуре, и чем прекраснее пейзаж, тем труднее мне приняться за него. Я созерцала бы его с таким восторгом и радостью, что, пожалуй, так и не смогла бы приняться за дело! – При этих простодушных словах Юлии лицо принцессы озарила некая странная для шестнадцатилетней девушки усмешка, и усмешка эта была просто поразительной, чтобы не сказать более. Маэстро Абрагам, который порой выражался несколько витиевато, говаривал, что подобного рода смену выражения лица можно сравнить разве что с престранной рябью, возникающей на поверхности тогда, когда в пучине движется нечто опасное и грозное. Так или иначе, принцесса Гедвига улыбнулась: она чуть приоткрыла розовые уста, чтобы что-то возразить кроткой и прямодушной Юлии, как вдруг совсем рядом зазвучали аккорды – удары по струнам были так громогласны и наносились с такой дерзновенной силой, что невозможно было поверить, что это самая обычная гитара!

Принцесса онемела от неожиданности и вместе с Юлией выбежала из рыбачьей хижины.

Теперь зазвучали одна за другой поистине чудесные мелодии, связанные удивительнейшими переходами, необычайнейшими последовательностями аккордов.

В музыку вплетался звучный мужской голос, а в нем то звучала вся сладостность напевов Италии, то, внезапно прервав эти нежные рулады, певец начинал серьезную и грустную мелодию; порою он вдруг переходил на речитатив, особенно выразительно акцентируя в нем отдельные слова.

Певец настраивал гитару, потом снова брал аккорды – затем вновь прерывал и вновь настраивал, – потом раздавались гневные, словно бы в ярости вырвавшиеся слова – потом вновь мелодии – и вновь звуки настройки.

вернуться

17

Благочестивый Эней (лат.).

12
{"b":"75787","o":1}