Литмир - Электронная Библиотека

Голова просто раскалывалась. Аня улеглась на диван около телефона. Не было ни мыслей, ни идей, ни планов на будущее. Мозг залила тупая сонная одурь, парализующая волю. Сестра действительно позвонила и Ане пришлось выслушать поток милых пожеланий. 'Соответствовать' потребовало почти титанических усилий, Ане и в голову не пришло ни на что жаловаться. Жалобы разговор бы только продлили, а этого Аня как раз и не хотела. Через какое-то время позвонила старшая дочь Катя. Это был как раз такой звонок, который Аня и ожидала. Разговор 'ни про что', без поздравлений, пожеланий и даже упоминаний о событии, и однако Аня почувствовала, что как раз по-поводу 'события' Катя и звонила. Младшая Лида тоже позвонила и … какие у нее все-таки были тонкие девочки: все сказали и ничего не сказали. Это надо уметь. Молодцы. Аня их не только любила, но и уважала. Они обе были умными, интеллигентными, и по-этому воспитанными женщинами. Настроение стало на гран получше. Старший сын Саша не позвонил. То ли из-за 'тонкости', то ли просто забыл. Такое тоже вполне могло быть. Ане пришло в голову, что как все-таки хорошо, что никто к ней сегодня не придет. Даже сама мысль пойти на кухню и начать готовить еду, казалось нестерпимой. Непонятно, то ли ей было действительно плохо, то ли она обленилась и распустилась. Аня не исключала и второе. Скоро с работы должен был вернуться муж, Феликс, надо было встать и поставить варить макароны. Аня поднялась, ноги ее дрожали, а в за грудиной мерзко чувствовалось лихорадочно стучащее сердце, оно ныло и было, как 'камень' в груди. Вот как бы Аня охарактеризовала свое состояние доктору, но это по-русски, а по-английски она не знала, как такое описать. Тьфу, как надоело быть языковым инвалидом, всегда говорить не так, как хочешь, а так, как можешь.

Макароны переварились, так как Аня опять валялась на диване и в дреме даже о них забыла. Она принялась их сливать, кастрюля была горячая и тяжелая, из-под крышки уже еле капало, щель разъехалась шире, чем нужно, Аня захотела чуть сдвинуть крышку, руки не удержали тяжесть и липкие, мокрые, горячие макароны неудержимой лавиной вырвались в раковину. Крышка тоже туда со звоном упала. В кастрюле осталось меньше половины. 'Б-ть, б-ть, б-ть. Ну почему это с ней все происходит? Она же обычно такая ловкая и рукастая. Пропали макарончики, твою мать! ' Приученной к бережливости Ане, было жаль хороших итальянских макарон, невероятно саднили ошпаренные руки, пальцы уже начали краснеть. В раковине мерзкой кучей лежали дымящиеся, все еще извивающиеся, белые черви, которых медленно засасывало в дыру диспоузера. Первым Аниным побуждением было 'спасти' то, что оставалось, но макароны были такими горячими и скользкими, что обжигали руки и соскальзывали с ложки. Раковина не выглядела чистой и есть макароны, побывавшие в ней, показалось неприемлемым. Аня зачем-то запустила руку в глубь жерла, который она грубовато называла 'жопой' и ощутила под пальцами мягкую, чавкающую, упругую массу, напоминавшую копошащихся монстров из романа Стивена Кинга. Аня вытащила руку, включила мотор и диспозер начал перерабатывать ее замечательные макароны. Там что-то утробно урчало, и Аня настороженно прислушивалась к отвратительным звукам, которые делались все глуше. Скоро в раковине ничего не осталось. Остался осадок чего-то мерзкого, унижающего, пугающего, вызывающего гадливость. Сам по себе ничего не значащий, мелкий, досадный эпизод с макаронами показался Ане символом ее 65-него юбилея. Уронила, не удержала, обожглась, лишилась, а потом смотрела на шевелящихся червей, ехидных, бесстыдных тварей, выглядящих живыми.

Феликс вернулся, он ел макароны, и никакие 'живые твари' ему в голову не приходили. Потом он заботливо померил Ане давление, оказавшиеся неприлично высоким.

– Слушай, у тебя жуткая тахикардия. Феликс по въевшейся привычке бывшего врача, называл частый пульс по-научному. И диастолическое давление безобразное.

– Это потому что я болею. Ты же знаешь. Мне нечем дышать.

– Это не только по-этому. Тут никакие лекарства не помогут. Ты сама же знаешь. Надо двигаться. Ты совсем не двигаешься. Так нельзя. Пойдем погуляем.

– Куда мы пойдем. Уже темно. Давай смотреть кино.

– Ага, опять кино. Опять ты будешь лежать на диване. Ты уж себя до ручки довела. Пойдем. Одевайся.

– Да, куда идти? Просто ногами шевелить?

– Да, ногами шевелить! Иначе труба!

– Какая труба?

– Ты знаешь, какая… одевайся. Сегодня холодно.

– Нет у меня сил.

– Вот именно. И не будет. Надо шевелиться. Давай, давай … Довела себя.

Аня надела старую еще московскую короткую дубленку, которую давным-давно никто не носил. Две нижние пуговицы пришлось не застегивать, шубка не сходилась на выпирающем Анином животе. Это ее неприятно резануло. Хотя… что же удивляться. Шубку еще Катька носила, и с тех пор прошло 20 лет. Простительно. Но это 'простительно' почему-то не утешало. Несколько дней назад выпал снег, непрошенный, красивый, напоминающий Москву, сначала желанный, а потом быстро надоевший и мешающий жить. Во дворе они медленно пошли к шоссе, перелезая через торосы, и немного поскальзываясь. Аня сразу запыхалась, ее частое дыхание с шумом вырывалось из горла, она чувствовала свою тяжесть, неповоротливость, некрасивость. Феликс взял ее, как когда-то под руку, и они медленно побрели на свой перекресток. «Два старичка вышли на моцион. Дедушка с бабушкой воздухом дышат.» – подумала Аня. «Давай, держи свою бабулю» – с иронией сказала она Феликсу. Над их головой было удивительно звездное небо, сухой и морозный ветерок дул им в лицо. «Как будто я на московской автобусной остановке стою, поздний вечер. Похоже.» – подумала Аня. Да, только не очень-то это было похоже. Ну разве она себя чувствовала в Москве такой усталой. Нет, никогда. Она и представить себе не могла, что можно так себя чувствовать. Наверное, так себя 'бабки' чувствовали, а может мама больная. Только Аня никогда не думала об их ощущениях. Она очень долго была молодой, а молодые не ощущают чужих недомоганий, не могут их себе вообразить.

День рождения прошел, и Аня дала себе зарок: надо что-то с собой делать. Действительно, так нельзя. Умереть не умрешь и жить не захочешь. Физические усилия она никогда не любила. Не то, чтобы была на них неспособна, скорее способна, но не любила напрягаться, потеть и изнемогать. Обещанная 'мышечная радость' к ней никогда не приходила. Спорт – это было не ее. Ей всегда было безразлично 'кто вперед', казалось глупым лезть на канат, надрываться на дистанциях. Она была сильной и ловкой девчонкой, но как-то органично, не через тренировки. Но, тут она решила: надо ходить на тредмиле, хоть это и дико скучно. Монотонность движения, боль в мышцах, сбившиеся дыхание – все это раздражало, но выхода не было. Аня считала себя человеком волевым и начала 'ходить' по полчаса в день. Обычно люди себя в таких случаях начинают себя уважать, но Аня только еще больше злилась на себя 'за старость', за то, что приходится прилагать дополнительные усилия, чтобы еще какое-то время, скорее всего, недолгое, удерживаться на плаву. Наверное, ей бы следовало пересмотреть свои лекарства, которые она принимала уже давно каждое утро. Лекарства были совершенно 'старушечьими' и Аня в семье свою от них зависимость не афишировала, да ее никто и не спрашивал о здоровье. Ей не хотелось идти к врачу, пробовать что-то новое, менять дозу. Она никуда не шла и упрямо продолжала мучиться в гараже на тредмиле.

Слабость немного отпустила, Аня даже не заметила когда ей стало легче. Просто прошел грипп, и засиял 'свет в конце туннеля'. Аня без проблем поднималась по лестнице, перестала каждую минуту ложиться, уже не вытиралась полотенцем сидя. Феликс мерял ей давление и не мог нарадоваться: все пришло в норму! 'Да тебя можно в космос посылать', – незатейливо шутил он, говоря каждый раз одну и ту же фразу, подчеркивая свою иронию по поводу 'пышущей здоровьем' жены. Аня перестала думать о своих физических ощущениях, по примеру всех здоровых людей, воспринимая свое здоровье, как должное, не заслуживающее внимания. Она уже меньше себя ненавидела, перестала думать о себе, как о 'старухе', тягостно размышляя о своей немощности и никчемности, причем не грядущей, а реальной. Только изредка, когда она оставалась одна и ей было нечего делать, она брала зеркало и из него на нее смотрела сильно пожилая женщина с почти поседевшими белокурыми волосами, крупными чертами лица, дряблым подбородком, осевшими щеками, глубокими морщинами у носа, утoнчившимися губами, и заплывшими, почему-то ставшими резко меньше, глазами с мутными белками, усеянными желтоватыми пятнами. Портрет был еще более отталкивающим, потому что в Анином лице появилось что-то грубое, недоброе, даже злое. Это лицо никак нельзя было назвать милым и мягким. Нет, оно было жестким и неприятным. 'Тьфу, черт, уродка какая!' –думала про себя Аня, надо будет девкам сказать, чтобы гроб потом не открывали. Не к чему на меня на такую смотреть'. Аня всегда была настроена к себе реалистично, да, ей такое, про 'гроб', приходило в голову, другим может и нет, а ей приходило: мертвые родные могут быть вполне себе 'ничего', а могут ужасать. Ей не хотелось принадлежать ко второй категории. Впрочем, она никогда не была в Америке на похоронах, и как принято: открывать крышку или не открывать, Аня не знала. Может ничего детям и говорить не надо, и так не откроют, как это делали в Москве, соблюдая традицию 'прощания', даже 'целования дорогого покойника', выставляя напоказ восковое уже такое неживое лицо, на которое все почему-то жадно смотрели.

2
{"b":"757860","o":1}