– За что выпьем? – спросил я, переводя разговор в нужное русло.
– За вас, за людей с роковыми судьбами! – поднял бокал Паша.
– Это почему – с роковыми? – насторожилась супруга.
– Это я так, Некрасова вспомнил… – протянул мой верный товарищ по жизни. – «Братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое…»
Он чокнулся с Марусей и подмигнул ей:
– Если нет, Моргушенька-душенька, этого «чего-то рокового», значит, писатель – не настоящий.
– Проверка на дорогах, – вздохнул я.
– Нуда веритас, как говорим мы, образованные здоровые люди, – ответил Паша.
– Что это означает, Немец? Переведи! – попросила жена.
– Голая правда, – ответил он. – Не приукрашивай её, старичок, когда будешь ностальгировать о светлом прошлом, писать о скользком настоящем или думать о незнакомом будущем… И о нашей «юности печальной» пиши, как Бог на душу положит. Без прикрас и этих романтических прибамбасов…
Он, чувствуя, что тост явно затянулся, добавил скороговоркой:
– Кстати, когда будешь с «бурдовой тетрадкой» работать, не увлекайся, пожалуйста, метафорами и прочими эпитетами. Истина ведь в украшательстве не нуждается. Античные скульпторы, я это читал в толстой умной книге, истину всегда изображали в виде обнаженной женщины.
– Прекрасной женщины? – поинтересовалась Моргуша.
Паша грустно улыбнулся:
– А вот об этом там ничего сказано не было… – он выпил и добавил: – Но, думаю, все-таки по-своему прекрасной. Потому что только нам, русским, известно, что красота спасет мир.
Глава 8
СЛАБОЕ МЕСТО ТЕЛЬЦА – ГОРЛО
Иосиф Захаров о женской красоте, конформизме и творческих компромиссах
Когда после апрельской ледяной купели Пашка окончательно поправился и пришел на занятия, Анка-пулеметчица дала мне комсомольское поручение – сделать спецвыпуск школьной стенгазеты.
– Нарисуйте «героя» в кавычках, сочини соответствующие политическому моменту стихи, Захаров, – станковым пулеметом протарахтела классная дама. – Ты это сделаешь, уверена, на нужном идейном, политическом и художественном уровне. В помощницы, как всегда, себе возьми Водянкину.
– Нашли тоже мне художницу… – буркнул я, мучаясь от того, что «изобразительная часть» стенной газеты, которую я редактировал, всегда получалась хуже её литературной части.
– Я сказала, Водяркину! – повысила Анна Ивановна голос и от волнения исказила Марусину фамилию. Я тут же решил, что классная мадам сделала это нарочно.
Анна Ивановна почему-то недолюбливала всех красивых девочек школы. Это была та самая голая правда, о которой Пашка прочитал в одной толстой и умной книге. Хотя однажды, когда ставили на школьной сцене пьесу Островского «Лес», поняли почему. Там Несчастливцев говорит об одной женщине: «Она уже старушка; ей, по самому дамскому счету, давно за пятьдесят лет».
У Анны Ивановны к молодости и красоте был свой «дамский счет».
А тут еще Марусино «легкое дыхание»… Так выразился я на уроке литературы, сравнивая Марусю Водянкину с героиней бунинского рассказа.
Анка-пулеметчица залепила мне тогда «посредственно», признав, что мое сравнение ни в одни ворота не лезет. Она прямо-таки задохнулась от чужого «легкого дыхания».
– Художник нарисовал в этом рассказе совершенно другой образ! – поучала меня Анна Ивановна.
А я вот рисовать не умел. Водянкина на моем фоне антихудожественном фоне хорошо смотрелась даже со своими средними способностями. И оформить спецвыпуск школьной стенгазеты поручили именно ей.
Я поставил перед ней сверхзадачу по Станиславскому: «изобразить акварельными красками героическую драму в районе нашего лукоморья на великой русской реке Свапа». Что-то в духе плакатов общества спасения на водах.
Моргуша мою «сверхзадачу» поняла в меру своего изобразительного таланта. Рядом с ее озарением даже именитые Кукрыниксы рядом не стояли.
Пашка был почему-то не худ лицом, как в жизни, а больше походил на румяного, печеного на сметане и масле, колобка. Возможно, решил я, художник-передвижник хотел изобразить уже набухшего водой утопленника. Но Шулер-то не утонул. А если бы утоп, то не был бы таким румяным. Что за импрессионизм?
Меня шокировала и чья-то хищная рука, тянувшаяся с берега к Пашкиной голове. Рот у моего друга был от уха и до уха. Как у деревянного мальчика Буратино. Он не то улыбался улыбкой утопленника, не то «во весь рот» звал на помощь работников ОСВОДа.
Короче, я вдрызг раскритиковал работу художника Водянкиной. И мы, разумеется, крупно поссорились.
Я взял картину на листе ватмана домой и долго страдал над оставленным для моего поэтического текста местечком. Нужно было сюда вписать поэму о Пашке и героической девочке из нашего класса, спасшей ему жизнь. С Пашкой было легче. Его образ ложился на бумагу без проблем. С Моргушей я был в разводе. И потому никакие героические эпитеты к ней не подбирались.
А ведь я намеривался написать героическую поэму. Этакую эпопею. Как говорил Пашка, «опупею». Моя сверхзадача была обречена на провал.
Поначалу я планировал написать вместо эпиграфа: «Комсомолке Марии Водянкиной посвящается». Но после этих слов сами собой напрашивались годы ее жизни. Выходило, что «героическая комсомолка» погибла, спасая чужую жизнь. А это противоречило правде жизни.
После бессонной ночи я, злясь на самого себя, наконец-то понял, что даже нелюбимого мною Демьяна Бедного из меня никогда не получится… Исписав тетрадку вариантами четверостиший, я наконец-то удовлетворился одним, где «Свапка разлилась», а «Пашка разошелся»… Было и героически. И правдиво. И в меру художественно. Посвящение же убрал вовсе, решив, что общешкольная стенгазета – не могильный камень: тут не место всяким эпитафиям.
Мои стихи, написанные по принципу «как Бог на душу положил», Шулеру неожиданно понравились. Он сказал, что даже бы Лев Толстой написал в сто раз хуже. Если бы, конечно, вообще граф писал стихи…
Но мой поэтический опус оказался слабым в «идеологическом плане». Анка-пулеметчица тут же отредактировала их со своей «кочки зрения».
– «Во-первых, – сказала Анна Ивановна, – образ Свапы, средней реки в Средне-Русской возвышенности, нарочито снижен автором. Что это еще за «Свапка», Захаров? Ты обязан любить свою великую Родину. А на Родине всё величаво: и леса, и поля, и реки, и, что вытекает из вышесказанного, человеки… То есть люди. Во-вторых, Павел Альтшуллер с его базарным (она, наверное, хотела сказать «базаровским») нигилизмом – не лучший прототип для героического образа.
Она поправила очки-велосипед на тонком арийском носу, спускавшейся у нее к самой верхней почти впритык. Сказала мне, автору героической поэмы и редактору спецвыпуска, с фальшиво звучащими дидактическими нотками в голосе::
– Я понимаю, что сейчас Павел Альтшуллер, в силу некоторых жизненных обстоятельств, проживает в вашей семье, Захаров… Но кто нам, Захаров, позволит в средствах массовой пропаганды, каковым является общешкольная газета, разводить семейственность?
– А при чем тут семейственность? – сказал я. – Паша у нас временно, на время болезни его отца…
– Это «временно» уже растянулось на три года, – будто обижаясь на мое определение, ответила она. – Таких, как Фока Лукич, лечат долго и основательно. Поверь мне на слово.
– Верю, – почему-то вырвалось у меня. И в довершение ко всему еще и громко чихнул, что особо рассердило Анку-пулеметчицу.
– Простите, – извинился я. – У нас в семье давно все чихают. Еще со дня моего рождения… – сказал я Анне Ивановне вежливо и тактично. – Понимаете, сырость сорок восьмого пропитала все члены моих родителей. Потому-то и я таким сырым получился…
Анна Ивановна подняла на лоб очки:
– Хочешь, чтобы я отца к директору вызвала?
– Не хочу, – честно признался я.
– Тогда молчи. И переделывай свою «героическую поэму». Как я сказала!
Я понял: придется наступать самому себе, своей песне, на горло. А так как я по знаку зодиака – телец, то горло у меня, как и у всех тельцов мира, – слабое место.