– Вот это самый трудный вопрос. Можем и не успеть. Все уже поделено, все схвачено и за все уплачено. Я тебе еще более честно скажу: Сталин в тридцать седьмом коммунистов уничтожал, а заодно с ними и остальной всякий люд. Остального люду уложили много, а коммунистов недорубили – теперь мы последствия этого на себе и чувствуем. Когда началась хрущевская оттепель, эти самые коммунисты стали за границу ездить, и многие на словах орали про коммунизм, а сами уже мечтали о капитализме, благо это две стороны одной медали. А наши старые кадры они после ХХ съезда разгромили, как, кстати, и сейчас готовятся, и всю нашу систему подчинили ЦК. Сделать что-нибудь после этого злосчастного ХХ-го было уже невозможно. Люди были, но они сидели тихо, таились и думали. И вот сейчас, кажется, время приходит. Успеть бы только.
– Может, успеем?
– Честно говоря, не знаю. У нас многие все-таки привыкли партию безоговорочно слушать – все ведь уже после Хрущева пришли. Партия рухнет – они от нас побегут вместе с партией. Не потому, что люди плохие, а потому, что их ничему не научили, кроме того, как приказы партии исполнять. Останутся только те, кто сознательно служит не партии, а России – любой России, красной, белой, советской, монархической – а почему бы и нет?…
– Интересно говоришь, товарищ генерал-майор, – усмехнулся Гусев. А действительно, почему бы и нет? Я ведь, ты знаешь, сам из казаков, и об этом не раз задумывался.
– Правильно задумывался. И хорошо, что из казаков. А ты думаешь, почему тебя в органы взяли?
– А тебя почему?
– По кочану. Ты думаешь, я на исторический просто так поступал? Но давай сейчас об этом не будем – это долгая история… Самое главное – все изнутри прогнило, вся система. Боюсь, что отделения республик не избежать. Возможно, чтобы сохранить хотя бы собственно саму Россию, то, что сейчас называется РСФСР, придется на время отступить, хотя, я повторяю, если мы успеем, то этого еще можно будет избежать. Отступим, чтобы все вернуть назад. Не только Союз, но и все то, что было до Союза, и даже больше, дальше и раньше. Никто не представляет себе, как искажена история. Ее еще с XVIII-го века начали искажать – одна норманнская теория что стоит! – и нам сейчас бросили оскопленную версию. Сейчас кое-кто работает, восстанавливает. Но не все сразу. А теперь – к делу. В общем, есть такое мнение, что нам придется срочно идти в экономику. Комсомол весь уже там, а комсомол – их. Если мы так или иначе все не возьмем в свои руки, России не будет. Мы тебя сами привезли из Штатов – временно – а теперь съездишь сначала в Хабаровск, потом посмотрим куда – налаживать экономику, но и в Штаты тоже придется ехать снова. Это Георгий Александрович просил передать.
– Да, вижу. Ну что же, партия велела – комсомол ответил «есть». Надо будет, пойдем и мы. Кстати, пока там работали, кое-чему научились.
– Вот и хорошо. Хватит на сегодня, поехали звезду мою обмывать. А второй тост выпьем за то, чтобы Русь пить бросила. В этом он, пожалуй, прав, но только это на самом деле не он, а Егор Кузьмич Лигачев. А информацию по смертности и рождаемости ему наш отдел готовил. Впрочем, погоди, Лигачева он уберет, и гуляй-рванина пуще прежнего понесется. Ладно, поехали.
* * *
Вернувшись из Хабаровска, Гусев снова погрузился в плотную, чуть угрюмую тишину лубянских кабинетов, в тишину явочных квартир, куда вроде как бы и без двери попадаешь из еще тогда таких же, как и тридцать, и сорок лет назад тихих московских двориков, и оказываешься среди казенной мебели, аппаратуры для прослушки, телевизоров и начавшей только появляться тогда электронной оргтехники. Распределять офицерские кадры по словно шампиньоны на московских бульварах вырастающим повсюду кооперативам, организовывать срочные курсы для них по основам экономических знаний – да только теперь совсем не в духе политэкономии социализма, отслеживать проникновение в эти кооперативы иностранцев и связанных с ними местных перекати-поле из числа интеллигентов-неудачников, вдохнувших воздуха свободы и считающих, что теперь все можно, беседовать с зарвавшимися комсомольцами, так и норовящими сунуть на лапу, а затем предупреждать начальство и подшивать дело в комсомольские досье, но и загранработу при этом не забывать, переключаясь на связи новой, пока еще полуподпольной экономики с западными партнерами, («Лучше бы они ограничивались внутренним рынком, но ведь все туда лезут, кто еще пару лет назад гнилой Запад по всем собраниям в душу и в семь гробов крыл, поотрубал бы руки загребущие, но что поделаешь – приказ», – думал Гусев), да мало ли еще чем приходилось заниматься… Узнал-прознал Сергей Андреевич, насколько лживы и лицемерны были все эти первые и вторые секретари, десятилетиями клявшиеся в верности ленинскому знамени и идеям коммунизма, а теперь за полгода оборачивающиеся капиталистами или выстраивающими вместе с этими своими же капиталистами под прикрытием ленинских портретов оборотистые схемы выроста первоначального, из партийных же касс перетекающего к ним капитала. Похоже, тогда окончательно и понял – раз плоды гнилые, то и корень был дрянь.
Как-то само собой стал обращать внимание на маковки еще редких тогда по Москве церквей. Как-то зашел, постоял – впервые с тогда дня, когда бабушка в Новореченской в последний раз Великим Постом к причастию водила – а ночью вспомнил мокрый ветер, таявший в степи снег, лошадей, и до утра плакал подполковник КГБ, как маленький.
Символ веры, «Отче наш», «Богородице Дево», «Достойно есть» Гусев помнил измала, и никакая муштра и политпросвет не выбили – правда, затаилось все это где-то на самом дне.
Тем временем все происходило не совсем так, как об этом говорил в лесу Гусеву Игорь Сазонов, точнее, и так, и не так. По мере того, как партия уничтожала сама себя – а иначе, чем самоуничтожением все эти безчисленные создания ею разных, как их называли, неформальных организаций, прямо призывавших к ее свержению, но под ее же крылом и опекой, назвать было нельзя – она не только не разжимала своей хватки на горле тех, кто оберегал государственную безопасноть, но еще больше ее сжимала. И если раньше партийцы безконечно требовали от органов влезать в то, что, вообще-то, никак не входило в их компетенцию, – в творчество писателей, в научные дискуссии, в философию, заставляли проводить никому не нужные, но только компрометирующие акции, вроде поджога мастерских художников и избиения в подворотнях их самих, после чего по всему миру газеты трубили о зверствах КГБ, и, надо признаться, многие сотрудники сами проявляли здесь неслыханное рвение, хватая на этих «операциях» звезды и премии, словно не думая, что рано или поздно призовут к ответу, и это будет справедливо, – то теперь они стали вообще запрещать что-либо делать, и все дела, в которых действительно просматривался почерк иностранных разведок, заставляли закрывать. Даже создавать свои кооперативы, внедряться в среду новоиспеченных банкиров, словом, пытаться взять под контроль быстро растущую «вторую экономику» – при том, что «первая», государственная, где партия властвовала всецело, стала давать сбой за сбоем, – по сути, не давали, и приходилось действовать на свой страх и риск. А многие работники, особенно среднего возраста и пожилые, способные трудиться по 24 часа в сутки, но не привыкшие делать ни одного шага без указания ЦК, терялись и вместе с потерей себя начали терять и квалификацию. Неожиданно для самого Гусева – а в нем вдруг с одной стороны стало расти и ветвиться что-то совсем новое и в то же время очень старое, и, с другой стороны, росло раздражение и все более осознанная тревога от происходящего – он стал все чаще записывать происходившее и увиденное вместе со своими мыслями – дело, впрочем, для действующего работника органов довольно опасное.
* * *
17 мая 1990 г.
Раннее утро. По узкому шоссе из аэропорта города Северска, по лесотундре мчится черная «Волга». Рядом с водителем – человек лет 60, в дубленке, в характерной шапке «пирожком». За окнами машины мелькают низкие редкие лиственницы. Машина въезжает в город, скользит вдоль стандартного типа домов-пятиэтажек, въезжает в центр, останавливается у большого здания с колоннами и с красным флагом. Перед фасадом – голубые ели. Человек выходит из машины, заходит в здание, поднимается по лестнице, заходит в кабинет, закрывает за собой дверь. На двери табличка: «Первый секретарь областного комитета Коммунистической партии Советского Союза Чернецов Михаил Андреевич». Через минуту раздается выстрел. Еще через минуту дверь открывается, и оттуда выходят двое молодых людей. Быстро, один за другим, спускаются по той же лестнице. Здание обкома пусто – сотрудники еще не вышли на работу.