Тот же день — я говорю о Каннах — был страшен как день казни для всего Рима. И он уж никогда не изгладится из нашей памяти — ни одна победа, даже одержанная мною над Ганнибалом, не сможет скрыть черную пропасть того поражения. Эта пустота зияет, слегка прикрытая тканью времени. Но стоит ступить на нее, и эта ткань, как любая другая, прогибается, пружинит, и под ногой открывается пропасть.
Меня упрекали, что я встречался с этим человеком — я имею в виду Ганнибала, — что вел с ним беседу, что был любезен. Но я встречался с ним перед битвой, не слишком рассчитывая на успех, скорее стараясь понять, каков он в тот день и час, чего мне ждать, как перехитрить того, кто вечно опережал римлян на поле брани. Да, я не преследовал его, не требовал выдачи и казни. Но коли Фортуна не уготовала ему погибнуть на поле боя, быть растоптанным слоном или пасть, продырявленным дротиком, то устраивать ему подлую ловушку, убивать исподтишка, требовать казни — означало бы унижать Рим и память павших на поле при Каннах. Напротив, я бы позволил ему жить как можно дольше, чтобы он видел, как разгорается звезда моего Города и закатывается звезда Карфагена… Впрочем, и сам свет римской звезды опалил меня.
Но я опять забегаю вперед. Последние события — совсем недавние. Ганнибал все еще жив, но скитается где-то в чужих землях и опасается за свою жизнь. Возможно, он переживет меня, но что это изменит?
Берега Тицина так далеко, что я уже не ощущаю — почти — холод той осени, хотя помню противный мелкий дождь, что лил не переставая несколько дней и ночей кряду. Земля размокла. Копыта коней и солдатские калиги[31] вязли в ней, как в липкой глине гончара. Было зябко и сыро, мы все время мерзли, даже в палатках, грея онемевшие руки над жаровней. Зимой римляне не отправляются на войну — для этого хороши летние месяцы между посевом и жатвой. Но Ганнибал все и всегда делал не так, как мы. В этой войне руководил он и наступал тоже он, а мы только оборонялись. Он бросал кости — мы проигрывали. И я знал, наверное, уже на берегах Тицина знал — пока мы будем позволять ему держать стаканчик с костями, пока будем лишь отвечать ему, способные только обороняться, безуспешно силясь разгадать его хитрости, мы будем терять людей и земли.
Увертливость Ганнибала поражала. Пунийца никогда не было там, где его поджидали враги, но он возникал в другой стороне, где по всем законам очутиться никак не мог. Мы были уверены, что доблестью и упорством можно добиться всего — и раз за разом наши усилия шли прахом. Можно было быть бесшабашным, как консул Семпроний, или осторожным, как мой отец, — результат оказывался одинаковым — то есть катастрофическим. Или почти катастрофическим. Лишь стратегия Фабия Медлителя приносила плоды — но то были горькие плоды сродни отраве — Фабий сохранил армию, но позволил пунийцам разорять наши земли — убивать скот, жечь дома, насиловать женщин и детей. Но опять я забегаю вперед — Фабий Медлитель еще не сделался диктатором, и я (как и все римляне) еще не мог представить, с кем нам предстоит сражаться.
Мы верили в свою победу. Когда наш посол в Карфагене объявил, что он достает из своей тоги войну, знал ли он, сколько крови выплеснется следом на землю Италии? А если бы знал — повторил бы свой вызов осторожный Фабий? Судьба повелела ему произнести те слова, роковые для тысяч римлян. Да, мы верили в победу Рима. Мы же победили пунийцев там, где они были особенно сильны — на море — в прежней войне с Карфагеном. У нас не было флота — мы его построили. Несравненные воины на суше, мы стали сражаться на море, как на земле, сделав деревянные клювастые мостки, которые нарекли воронами. Коли мы одолели пунийцев на море, то неужели не победим их на земле? На своей земле, там, где нет никого сильнее наших железных легионов!
Но не стоит винить посла — не скажи он тогда: быть войне, Ганнибал все равно бы нашел повод столкнуть Карфаген с Римом. Он бы раззадорил нас иначе и принудил бы именно нас сделать выбор, именно нас объявить, что война началась. Он жаждал войны, жаждал нашей гибели — и мир ему был не нужен. Впрочем, и в Риме многие стремились к войне, уверенные, что теперь-то они окончательно разобьют Карфаген.
Рим всегда гордился тем, что мы не бросаем союзников, и на словах мы их не бросили, мы объявили, что отомстим за несчастный Сагунт, уничтоженный Ганнибалом. Придем, победим, отстроим. В результате мы не победили в тот год. И вообще окончательно и навсегда чуть не проиграли. Но мы вернулись. В том числе и в Сагунт, и заново возвели его стены.
Ну вот, я опять тороплюсь, пропуская несчастья, спешу рассказать о победах. До них далеко. Как до теплой весны той холодной осенью на берегах Тицина.
* * *
Итак, наш корабль вошел в порт Пизы, и оттуда быстрым маршем мы направились к Паду, и консул принял под командование два легиона, расквартированные в Плаценции и Кремоне. Кроме того, мы призвали давших нам присягу галлов-бойев во вспомогательные отряды.
Свой лагерь отец решил устроить к северу от Тицина. Соорудив понтонный мост из лодок, мы переправились через раздувшийся от дождей Пад. Теперь мы стерегли дорогу на северном берегу, тогда как сама колония Плаценция и оставленный там отряд перекрывали дорогу с юга. Легионерам, которых взял под свою команду консул, здесь все было знакомо: ближайшие селения, реки, местные племена, и мы надеялись, что сможем это обернуть в свою пользу.
После того как Ганнибал ловко обдурил нас по ту сторону Альп, в долине Пада отец осторожничал и все время посылал конные отряды на разведку. Я командовал в одном из таких рейдов. Но все, что мне удалось сделать во время первой моей экспедиции в этих землях, так это увидеть, как встреченные мною галлы тут же пустились наутек — я даже не понял, были ли они местными жителями или же составляли какой-то летучий отряд Пунийца. Удрав, они тут же укрылись в зарослях тростника на берегу ближайшего ручья, и я благоразумно не полез туда за ними — подозрительность отца передалась и мне, я опасался засады.
Однако вскоре я увидел небольшой разъезд вездесущих нумидийцев — эти смуглые всадники на резвых некрупных лошадях появлялись будто из-под земли и, рассыпавшись подобно шустрым насекомым, разбегались во все стороны, чтобы вскоре очутиться у нас под носом и тут же исчезнуть. Стало ясно, что Ганнибал уже здесь, в Италии, — пока мы ползали вдоль берегов Родана, пока решали, что делать, пока грузились на корабль, он миновал горы. Вопрос был в другом: как велика его армия и много ли союзников он смог добыть из местных галлов по эту сторону Альп? Племена здесь жили непокорные, и мы надеялись, коли они так упорно не желали подчиняться Риму, то проявят точно такую же строптивость и по отношению к пунийцам.
Как выяснилось, я ошибался (как и многие в те дни). Ганнибал взял приступом первое попавшееся непокорное селение, сжег дотла и вырезал всех — мужчин, женщин и детей, после чего разослал гонцов к тем, кто выжидал — браться ли за оружие или нет. Посланцы изложили ситуацию лаконично: а эти были не самыми лучшими, — другие остались и решили биться, но мгновенно оказались в окружении, и отец вместе с ними.
Я подал сигнал об опасности практически одновременно с атакой нумидийцев, так что толку от этого не было никого. Предупредить отца я не успел. В той ситуации, что сложилась, мне оставалось одно — напасть на всадников Ганнибала и отбить консула и его людей.
Я поднял руку и выкрикнул приказ. Конь мой сделал свечку, и я едва не свалился с седла. Кто-то гаркнул: «Держись крепче!» И мне почудился хохот в дерзком крике.
— Вперед! — заорал я и ринулся вниз.
Пролетев половину дороги, я оглянулся. Весь мой отряд так и остался на вершине. Лишь один всадник отделился от прочих и отважился следовать за мной. Это был Лелий.
Призывать их, кричать, угрожать — для этого надо было вернуться и упустить драгоценное время, — вместо этого я обнажил спату, взмахнул ею и помчался дальше, не оглядываясь.