Каждый раз, когда я смотрю на него, во мне просыпается чувство болезненного умиления, словно бы его должны забрать у меня. Когда он смеется или, поборов стеснительность, начинает о чем-то щебетать, я сдерживаюсь, чтобы не стиснуть его в объятиях, целуя до тех пор, пока тот не начнет визжать и плакать.
Я не видела более доброго мальчика, чем Джундуб, но и не видела более ранимого, чем он. Джундуб – точно побитый и отверженный всеми щенок, до дрожи боящийся окружающего мира; доверчивый и в то же время нелюдимый, с опаской глядящий одинаково на руку, которая его кормит, и на руку, которая бьет. Он подолгу плачет, когда ударяется, и слишком остро воспринимает любые ссоры и крики.
Мама, бесконечно холодная и бесконечно взрывная женщина, отдала ему свою лучшую сторону, а нам с Иффой оставила все остальное. Джундуб был окружен ее лаской, терпением и вниманием, и он не понимал, почему мамин голос так менялся, когда она говорила с нами.
Осознание того, что она любит сына больше дочерей обижало и мучило Иффу. Может, поэтому Иффа будто бы не терпела брата, не обращая внимания на его слезы или желание поиграть; она нервничала, когда он пытался проявить к ней свою привязанность. Через время, смирившись с тем, что его любовь сестре не нужна, он прекратил к ней и вовсе подходить. Почти вздохнув от облегчения, Иффа перестала совсем обращать на него внимание.
На самом деле, мама любила нас всех, просто разной любовью, и любовь к Джундубу была для нее самой приятной. В отличие от нас, он нуждался в ней, нуждался не в трудную минуту, не вечером, когда дневные заботы оборачиваются в кошмары, а всегда.
Отчаянно пытающаяся найти теплые материнские чувства, и не находившая, Иффа тянулась к отцу, подобно заблудшему мотыльку, бьющемуся в фары машины.
У нее с папой была особенная связь: часто, полные каких-то потрясений, они сидели вдали от остальных и о чем-то восторженно разговаривали. Однако Иффа была слишком энергична, чтобы долго говорить об одной теме, и зачастую очень быстро теряла нить разговора. Это было видно по ее скучающему взгляду, коротким репликам, которыми она прерывала отца.
Настоящего собеседника он находил во мне: делясь опасениями и планами, он знал, что я всегда найду нужные слова, и говорил со мной на равных. Иффа ревновала, и ревность была такой жгучей, что доводила ее до слез. Когда отец подзывал меня в кабинет, и мы по часу болтали, когда доверял мне тайны и защищал от истерик Иффы, она в ярости выскакивала на улицу и уезжала кататься на велосипеде.
Иффа не понимала, что отец любил меня больше как друга, но не как дочь. Где-то в потаенных уголках моего эго, я чувствовала некоторую долю зависти и сожаления, что отец чуточку больше любит Иффу, а не меня. И все-таки, мне всегда было приятно наблюдать за их шутками и поддразниваниями, и кротостью Иффы, которую она проявляла только в общении с папой.
Родители никогда не признаются, что любят одного ребенка больше другого. А впрочем, их любовь нельзя измерить в объеме. К первенцу они испытывают мученическую любовь, словно бы это не их ребенок, а они сами, их лучшая часть. К последующим детям, и особенно к младшим, они проявляют остатки всех своих материнских и отцовских чувств, что в какой-то мере превосходит любовь к первенцу, но и уступает.
Они любят первого ребенка больше второго и второго больше первого.
Вспоминая прошлое, я вдруг поняла, что же двигало Иффу всю ее сознательную жизнь. Она внушила себе, что ее недостаточно любили, и делала все, чтобы любили еще меньше. Она тянулась к людям и боялась их, хотела родительской любви и презирала ее.
В нашей жизни все чувства и все события – противоречие. И если в них копаться, можно сойти с ума.
До войны я была счастлива, хоть и не отдавала себе в этом отчета. У нас были семейные ужины, дни совместной уборки, праздники, обычные будние и будние необыкновенные, когда ночью я не могла уснуть от переполняющих эмоций и воспоминаний. У нас были планы и надежды, и уверенность в завтрашнем дне. Каждое лето мы приезжали в Дамаск к бабушке, ходили в гости, были частью городской суматохи. Незаметно для себя и родителей мы росли, не зная настоящих горестей и не подозревая, что ждет впереди. Война казалась чем-то отдаленным, существующим только в книгах и в бегущих строках новостей.
Наша семья, как и тысячи других семей, жили в привычном для нас мирке, жили спокойно и умеренно, не совершая серьезных проступков, которые заслужили бы такое наказание. Иногда я со злостью думала, что решения других не должны влиять на жизни миллионов людей. Кто-то захотел крови, денег, воплощения корыстных целей, а из-за этого страдают и умирают дети. Дети чисты, поэтому Аллах забирает их первыми.
Осознание происходящего пришло не сразу. Словно снежный ком, война лишь со временем начала набирать обороты, вспыхивать и затихать то в одном районе, то в другом. На улицах появились вооруженные боевики, время от времени нападающие и убивающие, подобно набегам варваров на Рим. Казалось, ничего серьезного, но Рим пал от варваров, и Алеппо было суждено повторить его судьбу.
Сначала мне не было дело до каких-то там конфликтов. Я слышала лишь бесконечные разговоры и споры об этом, которые незаметно заменили все привычные темы для обсуждения. К нам все чаще заглядывал сосед, и они с отцом садились в зале и все говорили и говорили о повстанцах, революции, осадах городов. Мама велела нам не мешать им и уходила сама, давая мужчинам поговорить.
Первые неудобства мы почувствовали, когда отец запретил Иффе кататься по вечерам на велосипеде, а мне одной идти на рынок. Он знал, что я люблю ходить туда в одиночестве, а Иффа, годами повторяющая этот ритуал, не может уснуть без прогулки, и все же он запретил, и мы не смели ему перечить.
Война пришла незаметно, как приходит вор в чужой дом, между тем, жизнь в одночасье поменяла привычных ход. В одно утро, когда меня разбудил шум от вертолетов, все более и более усиливающийся, вызывающий тревогу и дискомфорт, какой приносит скрежет ногтей по доске, я вдруг поняла, что теперь будет только хуже.
Я подошла к окну и отдернула штору, и увидела, как где-то там, вдалеке, черный, густой дым поднимается и клубится, а вокруг него летит вертолет, чтобы затем улететь, точно оса, которую прогнали прочь.
– Мы что, умрем? – Джундуб сидел на кровати, сжавшись комочком, и глядел на нас с Иффой своими большими, напуганными глазками, готовый вот-вот разреветься. Я подошла к нему, и он тут же прильнул ко мне в объятия.
– Может быть, – себе под нос сказала Иффа, но я расслышала. Испугавшись, что Джундуб тоже это услышал, я бросила на сестру гневный взгляд.
– Не смотри так на меня, – спокойно произнесла Иффа, снова взглянув в окно. Теперь я не видела ее лица из-за шторы.
– Мне третью ночь подряд снится один и тот же сон, – чуть помолчав, сказала Иффа. – Будто я стою на крыше здания и смотрю на руины. В них я не узнаю Алеппо, но откуда-то знаю, что это останки нашего города, – Иффа грустно вздохнула. – Я смотрела на обломки города и, вдруг услышав щелканье фотоаппаратов, обернулась. Позади была толпа европейцев. Они разглядывали то, что осталось от Алеппо, фотографировали, снимали на камеру, возмущались и плакали, сочувственно качая головой. Но стоило мне сделать шаг им навстречу, как откуда-то появился забор с колючей проволокой. Я схватилась за острые прутья, рыдая о помощи, – Иффа усмехнулась, будто сейчас, наяву, посчитала это глупым и бесполезным.
– А эта безликая толпа, – продолжила она с неприязнью к героям своего сна, – по другую сторону с жалостью смотрела на меня, но продолжала бездейственно наблюдать за моими истеричными попытками попасть на ту сторону забора.
Иффа взглянула на свои ладони, будто бы ожидая увидеть раны от колючей проволоки.
– Когда я сегодня проснулась, я подумала, что отныне ничего не будет как прежде. И мы больше никогда-никогда, Джанан, никогда, – ее голос дрогнул, словно она хотела заплакать, – больше никогда не будем так счастливы, как были до этого.