Первые шаги к примирению делал только я… Впрочем, так ли это было на самом деле? Ведь я отлично понимал, чего ждет от меня Любочка. Кстати говоря, по ее же словам, в моем «покаянии» не было ни капельки осознания вины, скорее всего это было самым наглым проявлением мужского высокомерия. Например, я подходил к Любе, когда она читала книгу, садился рядом и молча терся носом о ее худенькую шею. Люба молчала… Тогда я обнимал ее за плечи и шептал ей в ухо: «Любочка!.. Любочка моя!» Моя рука скользила вниз и касалась ее груди. В начале нашего знакомства, я регулярно получал книгой по голове. Потом, когда Люба все-таки решилась на паузу, я, не долго думая, нырнул рукой за лифчик. Люба укусила меня за руку. Мы чуть не подрались и, как это ни странно звучит, Люба потом сама прижгла мне ранку на руке зеленкой. Я обнял Любу и прежде чем поцеловать, долго рассматривал ее губы. Они были чуть тонкими, но совсем не портили ее, а еще они были упругими и по-женски жадными…
Довольно быстро я понял, что Люба – женщина. А мне было девятнадцать и у меня никогда никого не было… Как-то Люба сказала мне, что у меня руки мужчины и глаза ребенка. А потом добавила, что я настолько похож на порядочного человека, что любая девушка скорее согласится выйти за меня замуж, чем бездумно флиртовать. Она улыбнулась так, словно улыбнулась не мне и сказала «в общем, ты глубоко несчастный человек!» По мнению Любы, я должен был обидеться на ее слова, но я только улыбнулся в ответ. Странно, но рядом с Любой я всегда чувствовал в себе какую-то неодолимую силу и ясно понимал, что ей ничего противопоставить этой силе. Незаурядный женский ум Любочки, ее опыт и женская хитрость были способны к сопротивлению не в прямой схватке, а только исподволь. Теленок вдруг оказывался сильнее пантеры. Осознание этой несправедливости очень часто и рождало в Любе чувство гнева…
Когда я брал в свои ладони лицо Любы и приподнимал, она никогда не смотрела мне в глаза. Она закрывала их и ждала… Я касался губами сначала кончика ее носа, потом щек и едва тронув ее губы, замирал и смотрел, как они тянутся к моим губам.
Люба не раз говорила, что именно я научил ее «романтическим рыданиям»… Уже теперь, по прошествие многих лет, я понимаю, что она была права. Пусть и бессознательно – но довольно старательно! – я часто доводил Любу до этих горьких и совсем не романтических слез. Было ли это жестокостью?.. Нет! Потому что все происходящее тогда с нами нельзя было оценивать как что-то обыденно-повседневное, как что-то счетного типа «ты – сказал, она – ответила, а потому все так и получилось»… Примерно так же, как несопоставимы по размерам река и Вселенная над ней, так же неравновелики были и чувства внутри нас. «Хочу есть» и «хочу любить» – очень разные вещи. А последние по своей сути гораздо сложнее, ярче и тоньше, чем наши привычные понятия о добре и зле.
Иногда, чтобы избежать надвигающейся ссоры, я обнимал Любочку, приникал к ней всем телом, но не целовал, а… Я попросту замирал! Я шептал ей нежные слова и сам верил в их искренность… Люба смеялась и говорила «Уди же, негодяй, уйди! Ты, что не видишь, что я таю?!»
Как-то Люба бросила фразу, смысл которой сводился к тому, что она ненавидит в себе ощущение «женского и мягкого» и ненавидит так сильно, что когда я провоцирую ее проявить эту мягкость, она способна ударить меня. Я действительно замечал, что в минуты перехода от ссоры к примирению в Любе словно боролись два человека. Не так уж редко, когда хотя бы на несколько секунд побеждал незнакомый мне, и тогда лицо Любочки вдруг уродовала маска холодного презрения, а ладошки сжимались в кулаки. Это случалось ни раз и не два, и однажды я спросил, почему минуту назад ты не ударила меня?.. Люба удивленно посмотрела на меня и пожала плечами. Она сказала, что «наверное, бить, – действительно бить! – откровенных дураков все-таки грех». Я уверен, что Люба пожалела об этом коротком разговоре. Она быстро сменила тему, и спросила: «Слушай, свин, а давай я тебе майку постираю?.. Ходишь тут немытый и пионеров пугаешь!»
Люба жила в своей комнате одна… Часто во время «тихого часа», я приходил к ней и ложился отдохнуть на ее кровать. Люба – даже если она нервничала по какому-то поводу – никогда не пыталась стащить меня со своей постели, а если ее настроение было испорчено до предела, просто не обращала на меня внимания. Она говорила мне «просто помолчи и все!..» и принималась тихо, с муравьиным упрямством, хлопотать по своему немудреному, в общем-то, хозяйству. Я называл это «женским инстинктом». Люба бросала на меня – «лодыря и лежебоку» – нарочито сердитые взгляды и добавляла насмешливые обвинения уже в свой адрес. Например, «и за чем я с тобой, дура, связалась?» или «я отдала тебе лучшие дни своей пионерской юности, а ты снова дрыхнешь на моей кровати!» Но были и исключения. Однажды Люба виновато улыбнулась и сказала: «Спи уж, однолюб, если пришел…» Почему Люба назвала меня «однолюбом» я не знаю, ведь я всегда пытался доказать ей, что я самый что ни на есть оголтелый донжуан.
Когда мы не ссорились, я действительно усыпал. Люба ложилась рядом и смотрела на меня. Сквозь сон я чувствовал прикосновение ее губ и понимал, что пора вставать. Наша возня с детьми (именно возня, а не какое-то там воспитание) не могла быть прерваться больше чем на час. Но вставать не хотелось и я обнимал Любу… Какое-то мгновение ее тело было расслабленным и податливым. Еще толком не придя в себя после мимолетного сна, я пытался подмять под себя это желанное тело, сжать его в объятиях, но оно ускользало… Теленку не хватало мужского упрямства. Люба не без удовольствия прислушивалась к моему недовольному ворчанию и торжествующе улыбалась.
Я ничего не знал о прошлом Любы, никогда не расспрашивал ее о нем, но… я не знаю, как тут сказать… я просто догадывался о нем так, как догадываются о запахе букета цветов, рассматривая его фотографию. Жалела ли Люба о чем-нибудь?.. Иногда казалось что да. Особенно когда Люба задумчиво смотрела на меня своими умными, огромными глазами и словно силилась что-то понять, переосмыслить и наконец-то там, внутри самой себя, перестать испытывать темный, безотчетный страх.
Люба была очень красива… Она отлично знала это и, как я уже говорил, ее взбалмошный, привыкший к безусловному подчинению нрав, в наших мелких стычках был способен только на рывок, взрыв, но никогда на долгое сопротивление. А я попросту тянулся к ней, как тянется голодный к пище и что-то подсказывало мне, что нужно быть крайне осторожным. А может быть, я все-таки действительно хорошо понимал, что играю в какую-то опасную игру сути, которой не понимал сам?.. Люба училась в университете на факультете психологи, и я не думаю, что она сама могла бы найти ответ на этот вопрос.
После очередной ссоры или моего ночного и, как всегда безуспешного «штурма», Любочка могла пойти на особо изощренную месть. Местом действия для этой драмы частенько оказывался речной пляж. Мы почти каждый день водили к реке два-три отряда (точнее говоря, две-три группки) весело галдящих пионеров. Река была мелкой, сетка вокруг детского «лягушатника» надежной, а шестеро вожатых могли дать какой-нибудь парочке из своей среды отдохнуть хоть чуть-чуть от неумолчного детского крика, писка и визга. Вот именно тогда, – и только тогда – то есть на пляже и чуть в стороне от других, Любочка и начинала осознавать свою полную власть надо мной!..
Никогда, ни до, ни после, я не встречал более красивого и совершенного тела, чем у Любы. Его профиль можно было нарисовать одной плавной линией – в нем не было ничего лишнего. Это была завораживающая, чарующая и великая красота.
Наверное, в ту недобрую минуту я представлял из себя довольно жалкое зрелище. Один брошенный на полуголое тело Любы взгляд поднимал в моей душе целую бурю: это был и страх, и робкое (но робкое только теперь!) понятно какое желание, и абсолютная уверенность в своей собственной ничтожности, и злая затравленность теленка вдруг угодившего в колючую чащобу. Я прятал глаза, уходил в воду к детям, но Любочка была везде. Она была рядом со мной как тень и в то же время не обращала на меня ни малейшего внимания.