– Отец, до нынешнего дня я, кажется, причинял вам мало огорчений…
– И еще меньше платил за аренду дома, – отвечал винодел.
– Помимо согласия на мою женитьбу я хотел просить вас возвести третий этаж над домом и отделать помещение над пристройкой во дворе.
– Что вздор, то вздор! Сам знаешь, нет у меня ни одного су. Да и неужто у меня шальные деньги, чтобы выбрасывать их на ветер? Мне-то от этого какой прок? А?.. Смотрите на него – поднялся спозаранку, вздумал просить меня о каких-то надстройках, которые и королю не по карману! Хоть ты и Давид, да у меня нет сокровищ Соломона. Ты, видно, с ума сошел! И вправду, кормилица подменила мне ребенка!.. Вот где винограду-то уродится, – сказал он, прерывая собственную речь и указывая Давиду на какую-то лозу. – Вот эти детки не обманут родительских надежд: ты их лелеешь, они тебе плоды приносят. Отдал я тебя в коллеж, из сил выбивался, только чтобы ты по ученой части пошел; обучался ты у Дидо. А к чему привели все эти причуды? Меня награждают снохой из Умо, бесприданницей! Не обучайся ты наукам, живи у меня на глазах, не вышел бы ты из моей воли, женился бы на мельничихе и был бы у тебя теперь капитал в сто тысяч, да еще и мельница в придачу. И вдруг… Что ж, ты вообразил, что я в награду за твои нежные чувства настрою тебе дворцов? А еще ученый!.. И впрямь можно подумать, что в доме, где ты живешь, свиньи помещались двести лет сряду и твоя девица из Умо не может там почивать! Подумаешь! Что она – королева французская?
– Ну хорошо, отец, я надстрою третий этаж на свои деньги – пускай отец богатеет за счет сына! Пускай это будет наперекор здравому смыслу, что ж, порой так случается!
– Нет уж, ты, голубчик мой, со мною, сделай милость, не хитри! Платить за аренду не из чего, а как этажи возводить, так и денежки нашлись!
Дело обертывалось таким образом, что трудно было договориться, и старик был в восторге – ведь ему удалось поставить сына в положение, при котором он мог не дать ничего и все же соблюсти видимость отеческой заботы. Итак, Давид добился от отца лишь согласия на брак и разрешения произвести за свой счет необходимые перестройки в отцовском доме. Старый Медведь, этот образец отцов старинного закала, оказал сыну милость уже тем, что не потребовал уплаты за аренду и не отобрал сбережений, о которых тот так неосторожно упомянул. Давид воротился домой опечаленный: он понял, что в беде не придется рассчитывать на помощь отца.
В Ангулеме все только и говорили что о невольной колкости епископа и об ответе г-жи де Баржетон. Подробности события были так извращены, преувеличены, приукрашены, что наш поэт стал героем дня. Из высших сфер, где разразилась эта буря сплетен, несколько капель упало и на простых горожан. Когда Люсьен, направляясь к г-же де Баржетон, проходил по Болье, он заметил завистливое внимание, с каким на него поглядывали молодые люди, и уловил несколько фраз, польстивших его гордости.
– Вот счастливец! – сказал писец стряпчего по имени Пти-Кло, товарищ Люсьена по коллежу; он был дурен собою, и Люсьен обращался с ним покровительственно.
– Еще бы! Красив, талантлив – разумеется, она от него без ума! – отвечал один из дворянских сынков, присутствовавших при чтении.
Люсьен с нетерпением ожидал того часа, когда, как он знал, застанет Луизу одну; ему надо было получить благословение этой женщины, ставшей вершительницей его судеб, на брак сестры. Как знать, не станет ли Луиза нежнее после вчерашнего вечера и не приведет ли эта нежность к блаженному мгновению? Он не ошибся: г-жа де Баржетон встретила Люсьена с такой напыщенностью в чувствах, что не искушенный в любви поэт усмотрел в этом трогательное выражение нараставшей страсти. Она позволила поэту, так много выстрадавшему накануне, покрыть пламенными поцелуями ее прекрасные золотистые волосы, руки, лоб.
– Когда б ты мог, читая стихи, видеть свое лицо! – сказала она. (Накануне, когда Луиза, сидя на диване, отирала своей белой рукой капли пота, как бы заранее убиравшие жемчугами это чело, на которое она готова была возложить венец, они перешли на «ты».) – Молнии метали твои дивные глаза! От твоих уст, грезилось мне, тянулись золотые цепи, приковывающие сердца к устам поэтов. Ты должен прочесть мне всего Шенье – это поэт влюбленных. И ты не будешь более страдать, я этого не допущу! Да, ангел души моей, я создам для тебя оазис, ты будешь жить там жизнью поэта, деятельной и изнеженной, беспечной и трудолюбивой, созерцательной и рассеянной. Но никогда не забывайте, сударь, что лаврами вы обязаны мне! В этом будет для меня достойная награда за те страдания, которые выпадут на мою долю! Бедняжка ты мой, свет не пощадит меня, как не пощадил и тебя; он мстит за счастье, к которому сам не причастен. Да, я вечно буду преследуема завистью! Ужели вы этого не приметили вчера? Ужели вы не видели, как налетели на меня эти мухи, чтобы, укусив, упиться свежей кровью? Но я была счастлива! Я жила! Так давно не звучали все струны моего сердца!
Слезы струились по щекам Луизы; Люсьен взял ее руку и вместо ответа долго целовал ее. Итак, эта женщина льстила суетности поэта, как прежде льстили мать, сестра и Давид. Все вокруг продолжали возводить для него воображаемый пьедестал. Все потакали ему в его самообольщении: и друзья, и враги. Он жил в мареве честолюбивых грез. Молодое воображение так естественно поддается похвалам и лести, все кругом так спешит услужить молодому человеку, красивому, исполненному надежд, что надобен не один отрезвляющий, горький урок, чтобы рассеять этот самообман.
– Луиза, красавица моя! Ты согласна быть моей Беатриче, но Беатриче, позволяющей себя любить? Возможно ль это?
Она подняла свои прекрасные глаза, до той поры опущенные, и сказала, противореча своим словам ангельской улыбкою:
– Если вы того заслужите… то… позже! Ужели вы не счастливы? Овладеть сердцем женщины, иметь право сказать ей все откровенно, быть уверенным, что вас поймут, ужель не в этом счастье?
– Да, – отвечал он тоном обиженного любовника.
– Дитя! – сказала она с насмешкой. – Но послушайте, вы желали что-то мне сказать! Ты вошел такой озабоченный, мой Люсьен.
Люсьен, робея, доверил возлюбленной тайну любви Давида и сестры и рассказал о предстоящем браке.
– Люсьен, бедняжка! – сказала она. – Он боится, что его накажут, побранят, точно он сам женится. Но что в том дурного? – продолжала она, погружая пальцы в кудри Люсьена. – Что мне до твоей семьи, когда ты – это ты? Неужто женитьба моего отца на служанке тебя бы огорчила? Милый мальчик, для влюбленных семья – это только они одни. Неужто что-либо в мире, помимо моего Люсьена, способно меня интересовать? Добейся известности, завоюй славу – вот в чем наша цель!
Люсьен при этом себялюбивом ответе почувствовал себя счастливейшим человеком в мире. В ту минуту, когда он выслушивал сумасшедшие доводы, при помощи которых Луиза доказывала ему, что они одни в целом мире, вошел г-н де Баржетон. Люсьен насупил брови и, казалось, смутился; Луиза ободрила его взглядом и пригласила отобедать с ними и, кстати, прочесть ей стихотворения Андре Шенье, покуда не соберутся игроки и обычные ее гости.
– Вы доставите удовольствие не только ей, – сказал г-н де Баржетон, – но и мне также. По мне, нет ничего лучше, как чтение после обеда.
Обласканный г-ном де Баржетоном, обласканный Луизой, окруженный той особой внимательностью слуг, которую они проявляют к любимцам своих господ, Люсьен остался в особняке де Баржетонов и приобщился ко всем дарам роскоши, предоставленным в его пользование. Когда салон наполнился гостями, он, осмелев от глупости г-на де Баржетона и любви Луизы, принял высокомерный вид, в чем поощряла его прекрасная возлюбленная. Он вкушал от наслаждений неограниченной власти, завоеванной Наис, и она охотно делила ее с ним. Короче, в этот вечер он пробовал свои силы в роли провинциального героя. Наблюдая новые замашки Люсьена, кое-кто думал, что он, как говорилось в старину, завел амуры с г-жою де Баржетон. В углу гостиной, где собрались все завистники и клеветники, Амели, пришедшая вместе с г-ном дю Шатле, уверяла всех, что это великое несчастье уже свершилось.