Потом говорит:
– Гора Арафат – это, конечно, метафора. Тебе необязательно пробираться в Аравию. Ее можно найти где угодно.
И через секунду:
– Ты понял?
– Я понял, – усталым голосом отвечает Яннер.
Отец Либби перестает дышать около семи утра. Яннер впадает в дрему и пропускает миг, когда это происходит. Просто открывает глаза и внезапно осознает, что не слышит больше болезненного сипения воздуха. Лицо отца Либби спокойно и неподвижно. Уже слегка рассвело, и в куче тряпья, раскинувшейся у школьных ворот, можно разглядеть красную ткань бейсболки. Значит, это Альфон. Красная бейсболка – это точно Альфон… Яннер смотрит на слюдяное лицо отца Либби и думает, что, вероятно, надо что-то сказать. Таков ритуал. Если человек умирает, о нем надо что-то сказать. Но он не может подобрать подходящих слов. К тому же он видит, как из предутренней дымки, из серой мглы, которая становится все светлей и светлей, словно трилобит из палеозойского океана, неторопливо выползает пузырь санитарной танкетки, останавливается перед телом Альфона, а вслед за ним выступают фигуры в прозрачных шлемах, в желтых костюмах биозащиты.
Начинается зачистка инфекционного очага.
Надо немедленно уходить!
Яннер хватает мешок, наподобие рюкзака, поспешно запихивает туда куртку, запасную рубашку, горбушку хлеба, пачку пищевых концентратов, кружку, ворох таблеток из аптечки отца Либби, что-то еще, что сверху, что попадается на глаза, рассовывает по кармашкам нож, две зажигалки, ложку, еще один нож, плитку гематогена… Он в отчаянии: надо было все это подготовить заранее!..
Тем не менее минуты через четыре он уже открывает дверь черного хода и шагает в сыроватую мглу.
Идет тем же путем, что ушла фемина.
Вроде успел.
Ступать он старается осторожно и следит, чтобы от санитаров его заслоняло здание школы. Впрочем, освещение здесь отсутствует, вряд ли они сумеют его разглядеть. А поисковые вертолеты поднимутся не раньше, чем через час. За это время он вполне сможет скрыться в лесу.
Яннер протискивается в дыру ограды.
Жалеет он лишь об одном – что так и не нашел нужных слов для отца Либби.
* * *
Родителей своих я почти не помнил. Отец Либби позже сказал, что они были донорами из группы «Возрождения человека». Донорство означало, что в своем теле они не допускали никаких генных модификаций. А еще оно означало необходимость скрываться, поскольку мы жили в голубом ареале. Жесткого гендерного разграничения тогда еще не было, и все же нам приходилось часто переезжать из-за неприязни соседей. Но когда вспыхнула эпидемия вируса джи-эф-тринадцать, когда эскадроны смерти, созданные «розовыми пантерами», начали выжигать пограничные области, стремясь образовать на их месте непреодолимый санитарный кордон, когда «голубые львы» нанесли ответный удар, вся группа растворилась в кровавом хаосе, прокатившемся по множеству поселений. Натуралов безжалостно уничтожали и те, и другие. Меня спас отец Либби: моя мать во время сумасшедшего бегства исчезла неизвестно куда. Помню, как меня потрясло это известие. Причем вовсе не то, что моя мать бесследно и безнадежно исчезла, а то, что у меня вообще была мать. И значит я – натурал. Я ведь до шестнадцати лет был убежден, что являюсь таким же клоном, как все, кто меня окружает. Даже кодификация моей линии «НЕР», трехбуквенная, то есть свидетельствующая о маргинальности, не порождала во мне никаких сомнений.
Школа, куда меня отец Либби пристроил, и где он как человек, облеченный саном, в конце концов стал директором, мне, в общем, нравилась. Это была одна из десяти или двенадцати школ-питомников, созданных вокруг Города для воспитания маскулинных клонов второго-третьего поколения. Мне нравилась стабильность, которую она внесла в мою жизнь. Мне нравилась дисциплина, благодаря которой весь день был четко расписан: утром – зарядка и завтрак, потом – занятия в классах, надо сказать, не слишком обременительные, далее – обед, короткий отдых и еще три урока, а перед сном – полтора часа свободного времени для игр или личных дел. Здесь у меня впервые появились друзья. Петка, генетическая линия «КА», с длинными, будто на шарнирах, руками ниже колен, похожий на обезьяну, в младших классах его так и дразнили – гиббон. Альфон, линия «ОН», с бледной, почти истаявшей кожей, такой тонкой, что сквозь нее просвечивала сетка артерий и вен, по нему можно было изучать анатомию. Чугр из редкой генетической линии «ГР», с головой раздутой, круглой, как мяч, жутко сообразительный, ему прочили большое будущее в стохастической биохимии.
Мне нравились уроки, где я постоянно узнавал что-то новое. Основные занятия вел у нас учитель Сморчок из первого поколения клонов. Мы, конечно, тут же прозвали его Сморчком, и действительно он был весь малоподвижный, морщинистый, в складках серой и влажной кожи, походивший на вялый от недостатка влаги, выстарившийся, унылый гриб. Всегда ходил в странной пятнистой панамке, натянутой до ушей, не снимал ее даже в классе. Петка, веривший в самые невероятные слухи, утверждал, что под панамкой у Сморчка – круглая лысина, а посередине ее – незаживающая язва размером с пятак, такая глубокая, что сквозь нее виден мозг. Правда это или нет, никто толком не знал. А как бы случайно сдернуть с него панамку и посмотреть – страшно было помыслить. Глаза у Сморчка были тухлые, подернутые блеклой болотной тиной, и если уж он упирал в кого-нибудь взгляд, то дрожь пронизывала виновного до самых костей.
Сморчок преподавал социальную биологию. Именно от него мы получили первые сведения об истоках беспощадного гендерного конфликта.
Выглядело это так.
Уже в начальном периоде антропогенеза, когда древний человек еще только-только начал превращаться в человека разумного, эволюция его уперлась в безнадежный тупик. Это было связано с переходом к прямохождению. Став существом двуногим, предок современного человека претерпел настоящую анатомическую революцию. Кости таза у него схлопнулись, нижние конечности стали крепиться иначе, чем у четвероногих животных – это позволяло сохранять вертикальную устойчивость при ходьбе и – что важнее – при беге.
Правда, данные изменения по-настоящему осуществились лишь у мужчин. У женщин через те же тазовые кости проходит родовой канал, и понятно, что совершенно схлопнуться он не мог – в результате бедра у женщин так и остались достаточно широко расставленными. Поэтому женщины в целом бегают хуже мужчин, а при ходьбе значительно быстрей устают. Более того, поскольку родовой канал все-таки сузился, то роды стали трудными и мучительными, дети по стандартам животного мира появлялись на свет недоношенными, они требовали многолетнего «детства» – долгого периода заботы со стороны матери.
Сложилась парадоксальная ситуация. Обретя прямохождение, женщины утратили способность охотиться, ведь на охоте требуется долгий и быстрый бег, а также, будучи обременены беспомощными детьми, уже не могли проходить большие расстояния в поисках съедобных корешков, ягод и фруктов. Проще говоря, после анатомической революции женщины оказались неспособными прокормить сами себя. Ну а поскольку гендерной взаимопомощи, то есть семьи, тогда еще не было и связь между зачатием и рождением ребенка тоже осознана не была, то это должно было привести к вымиранию женщин, а значит и к вымиранию всего человечества.
И вот тут произошла вторая, уже чисто феминная трансформация, которая получила в науке название эротической революции.
Во-первых, древние женщины обрели способность спариваться в течение всего года, а не только в краткий сезон размножения, как самки животных. Это стало эксклюзивным качеством именно человека. Во-вторых, произошла фиксация эротической маркировки фемин. У самок высших обезьян, например, в период репродукции резко увеличиваются размеры груди. Она становится хорошо заметной. Тем самым самка показывает, что она готова к спариванию. Это, в свою очередь, активирует сексуальный репертуар самца. Затем период размножения заканчивается – акцентированная грудь исчезает. У женщин же грудь редуцироваться перестала, это значит, что они, вероятно сами этого не осознавая, непрерывно транслируют сексуальный призыв, как бы давая понять, что к спариванию готовы.