Она съеживается во время работы, не желая даже мимолетно их касаться, не в силах избавиться от подозрения, что безумие способно передаваться от человека к человеку, как обычная зараза. Что оно зреет, словно споры плесени в забытой на солнце бутылке молока. Сначала незаметно, но вскоре прокисает и портится все молоко.
Энни сидит на жестком стульчике в швейной, держа на коленях свою работу на утро, но письмо, спрятанное в кармане, то и дело против воли всплывает в мыслях, словно тлеющий уголек, жжет сквозь льняное платье. Энни узнала почерк еще до того, как увидела имя на конверте. Она перечитала письмо с дюжину раз, не меньше. Под покровом ночи, когда никто не видит, она целует его, будто распятие.
Словно притянутая греховностью ее мыслей, у плеча возникает сестра милосердия. Энни задается вопросом, сколько же она уже стоит там и смотрит на нее. Эта сестричка новая. Она еще не знает Энни – вернее, знает, но плохо. Энни всегда оставляют на новеньких, которые пока не научились ее бояться.
– Энн, милая, тебя хотел бы увидеть доктор Давенпорт. Я отведу тебя в его кабинет.
Энни поднимается со стула. Ни одна из женщин не отрывает взгляда от шитья. Сестры никогда не поворачиваются к пациентам Морнингейта спиной, так что Энни волочит ноги по коридору, и присутствие сопровождающей подталкивает ее, будто раскаленная кочерга. Если бы Энни удалось улучить миг, она бы тут же избавилась от письма. Бросила бы за шторой, сунула бы под ковровую дорожку. Нельзя, чтобы его нашел доктор. Ей так стыдно даже подумать об этом, что мурашки бегут.
Но в Морнингейте Энни не бывает одна.
В пыльном отражении коридорных окон они кажутся парой призраков – Энни в сизой больничной пижаме и сестра в длинной кремовой юбке с передником и в головном покрывале. Мимо долгой череды запертых дверей, палат, где бормочут и воют больные.
О чем они кричат? Что их так терзает? Для некоторых это джин. Других сюда отправили мужья, отцы, даже братья, которым не нравится, как их женщины мыслят, что они не скрывают своих убеждений. Но настоящих безумцев Энни сторонится, не желая узнавать их судьбу. Там, несомненно, предостаточно несчастий, а в жизни Энни и без того хватает печали.
Само здание большое, путаное, его в несколько этапов перестроили из старого склада Ост-Индской компании, который закрылся в 1840-х. Во дворе, где женщины по утрам делают зарядку, на стенах красуются потеки пота и слюны, отпечатки ладоней, бурые пятна крови. К счастью, газовые лампы светят совсем тускло экономии ради и придают грязи приятный теплый оттенок.
Они проходят мимо мужского крыла; иногда из-за стены доносятся голоса, но сегодня там тихо. Мужчин и женщин держат раздельно, потому что среди последних есть те, кто страдает от особого нервного расстройства, от которого у них вскипает кровь. Такие женщины не выносят вида мужчины, сразу начинают трястись, срывать с себя одежду, прокусывать собственный язык и падать в конвульсиях.
Так говорят. Сама Энни еще ни разу не видела. Тут любят поговорить о пациентах, особенно о женщинах.
Но здесь Энни в безопасности от огромного мира. Мира мужчин. Вот что главное. Маленькие помещения, узкие каморки не слишком отличались от старого дома в Баллинтое с четырьмя крошечными комнатками и бушующим в каких-то двадцати шагах от двери Ирландским морем. Здесь, во дворе, воздух тоже пропах солью, но даже если вода и рядом, Энни ее не видит – не видела уже четыре года.
Это одновременно и утешение, и проклятие. Бывают дни, когда Энни просыпается от кошмаров, где черная вода хлещет в открытый рот, обращает легкие в холодный камень. Океан глубок и безжалостен. Сколько она себя помнит, семьи в Баллинтое теряют в море отцов и братьев, сестер и дочерей. На ее глазах воды Атлантического океана были завалены сотнями тел. Это больше, чем похоронено на всем кладбище Баллинтоя.
И все же есть другие дни, когда Энни просыпается – и у нее под ногтями штукатурка со стен, которые она скребла, отчаянно пытаясь выбраться наружу, вернуться к нему. Ее кровь бурлит в такт морскому прибою. Энни жаждет попасть к нему.
Они пересекают двор и входят в маленький вестибюль, ведущий к кабинетам докторов. Сестра знаком просит Энни отступить, а сама стучит и, получив команду войти, отпирает дверь в кабинет доктора Давенпорта. Тот поднимается из-за стола и указывает на стул.
Найджел Давенпорт молод. Энни он нравится; он, ей кажется, заботится о благополучии своих пациентов. Она однажды подслушала разговор медсестер, как трудно приходу заставить докторов оставаться в лечебнице. Такая работа их удручает – слишком уж мало больных поддаются лечению. Да и быть врачом общей практики куда выгоднее, вправлять кости да принимать роды. Доктор Давенпорт всегда к ней добр, пусть и официозен. Завидев Энни, он всякий раз вспоминает о том случае с голубем. У всех так. Как ее однажды нашли с мертвой птицей в руках, которую она качала, словно ребенка.
Энни знает, что это не ребенок. Просто голубь. Он рухнул из дымохода в очаг, взметнув опавшие перья. Грязная, покрытая сажей птица – и все же в своем роде красивая. Энни всего лишь хотела ее подержать. Подержать в руках что-то свое.
Давенпорт складывает на столе руки. Энни смотрит, как переплетаются его длинные пальцы. Гадает – сильны ли они? Вопрос приходит не первый раз.
– Слышал, вчера ты получила еще одно письмо.
Ее сердце трепещет в груди.
– Не в наших правилах чересчур вмешиваться в частную жизнь пациентов, Энни. Мы не читаем почту, которую получают пациенты, как поступают в других приютах. Мы здесь не такие.
Он ласково улыбается, но меж бровей залегла едва заметная морщинка, и Энни охватывает престраннейшее желание коснуться ее пальцем, разгладить. Она, конечно, не осмелится. Умышленные касания запрещены.
– Здесь нам показывают почту лишь по своей воле. Но ты ведь понимаешь, что эти письма могут нас обеспокоить, правда?
Голос Давенпорта мягок, он обнадеживает, почти физически ласкает в своей неподвижности. Наживка. Энни хранит молчание, словно заговорить – все равно что дотронуться в ответ. Может, если она не ответит, доктор перестанет давить. Может, если сидеть достаточно тихо, она просто исчезнет. Энни постоянно играла в эту игру на необъятных полях и скалах Баллинтоя. Воспоминание возвращается, поразительно ясное: игра в исчезание. Как правило, у нее получалось. Энни могла целыми днями бродить по лугам за домом, придумывая истории, так, что ее даже никто не видел, никто с ней не заговаривал. Как призрак во плоти.
Доктор вытягивает шею из высокого воротника. Шея у него сильная, крепкая. Как и руки. Он с легкостью сумеет совладать с Энни. В этом, наверное, и вся суть этой силы.
– Быть может, ты хочешь показать мне письмо, Энни? Для своего же спокойствия? Нехорошо хранить секреты… они тяготят, гнетут.
Она вздрагивает. Она жаждет поделиться и сгорает от страстного желания все скрыть.
– Оно от подруги.
– Подруги, которая работала с тобой на борту пассажирского судна? – Давенпорт замолкает на миг. – Вайолет, верно?
Энни охватывает паника.
– Теперь она работает на другом корабле. Говорит, им остро необходима помощь, и спрашивает, вернусь ли я на службу.
Вот. Тайное стало явным.
Давенпорт изучает ее взглядом темных глаз. Энни не способна сопротивляться, его ожидание давит. Она совсем не умеет говорить «нет»; все, чего ей всю жизнь хочется, – это угождать людям: отцу, матери. Всем. Быть хорошей.
Какой она когда-то была.
«Моя милая Энни, Господь благоволит хорошим девочкам», – говорил папа.
Она лезет в карман и отдает доктору письмо. Смотреть, как он читает, невыносимо, словно обнажилось не послание, а ее собственное тело.
Затем доктор поднимает взгляд, и его губы медленно растягиваются в улыбке.
– Понимаешь, Энни?
Она сцепляет руки, лежащие на коленях.
– Понимаю что?
Она знает, что он скажет дальше.
– Ты ведь понимаешь, что не больна, как остальные, правда? – Давенпорт произносит слова ласково, словно пытается не задеть ее чувства. Словно она этого не знает. – Мы сомневались, насколько этично тебя тут держать, но не спешили выписывать, потому что… ну, откровенно говоря, мы не знали, как с тобой поступить.