Линор Горалик
Имени такого-то
Редактор серии
Д. Ларионов
В оформлении обложки использована фотография Питера Генри Эмерсона «Берег в тумане», между 1890–1895 г. Рейксмузеум, Амстердам / Rijksmuseum Amsterdam.
© Л. Горалик, 2022
© Н. Агапова, дизайн обложки, 2022
© ООО «Новое литературное обозрение», 2022
В работе над этим текстом автор вдохновлялся историями эвакуации и бытования советских психиатрических больниц в годы Великой Отечественной войны (подробнее об этом рассказывается в послесловии). Естественно, вдохновение вдохновением, а текст текстом: все персонажи вымышлены, все события вымышлены, все совпадения случайны; а вот реальные люди, которые спасали и лечили пациентов в это страшное время, – по большей части немыслимые герои.
1. Терпентазол
– Не тупите, Сидур, – прокряхтел Борухов, вцепившись в одно из жвал самолетницы: он тянул жвальце на себя, упершись хромой ногой в погнутый фюзеляж. Карманная аптечка мертвого немца уже выпирала у Борухова из-под халата, и доктор Сидоров с неприязнью подумал, что там она наверняка и останется. – Давайте тяните, Сидур, там должна быть основная аптечка, сейчас дождь пойдет.
– Шутка ваша поднадоела, – сказал Сидоров с отвращением, но все-таки подошел, оскальзываясь в грязи и крови, и, с усилием отодвинув завораживающей красоты прозрачное, переломанное в трех местах надкрылье бомбардировщицы, все в толстых перламутровых прожилках, плавно переходящих в неживую стальную оболочку кабины, пристроился рядом с Боруховым и стал дергать зазубренное жвало на себя, плечом поминутно поправляя очки с толстенными стеклами.
– Ну, не Сидур, – примирительно сказал Борухов. – Шадур. Симхин. Шнеерзон. Впрочем, это все равно. Судя по тому, что эти твари сделали в Воронежске, им достаточно не вашего профиля, а профиля нашего, так сказать, заведения. Что это, кстати, за половинчатое решение – «Яков Игоревич»? Сделали бы уже вас Ярославом.
– Про Воронежск – это все слухи, зачем вы повторяете? – сказал Сидоров, слабея ногами.
– Не слухи, и вы это знаете, – прокряхтел Борухов, становясь от натуги пунцовым и продолжая дергать, наваливаться и тянуть.
Внезапно жвальце самолетницы, страшно хрустнув, выломилось из паза, и на воротник грязного халата Борухова, на шерстяное, щегольское синее пальто излилась струя омерзительной бурой жижи. У Сидорова подступило к горлу. Борухов же как ни в чем не бывало втиснул руку в освободившийся паз: ясно было, что пальто теперь так или иначе не жилец. Из-под руки у него сочилось все то же месиво, пахнувшее одновременно машинным маслом и отвратительной нелюдской органикой, и если бы Сидоров знал, каково ему будет от этого запаха, он бы отказался участвовать во всей затее, отказался бы идти с Боруховым (который почему-то упорно тащил за собой именно его, хотя на подвиг, естественно, рвалась дура Милочка Витвитинова, – а с другой стороны, не женщин же звать).
– Нащу-у-упал! – протянул Борухов удовлетворенно и худыми пальцами отщелкнул задвижку кабины пилота. Крошечная форточка распахнулась, отодвинутая пружиной, и стало казаться, будто бомбардировщица, чья оторванная зенитным выстрелом хвостовая часть с витым жалом и погнутыми винтами валялась сейчас за больницей, внезапно приоткрыла раскосый глаз. Борухов пошарил под панелью, что-то нашел, потянул, дернул и вытащил на свет аккуратно упакованный серый тканевый сверток с красным крестом в белом кругу.
– Откуда вы все это знаете? – спросил Сидоров, борясь с тошнотой.
– У меня сосед авиаконструктор, – ответил Борухов, вытирая аптечку об штаны. – Говорит, наши «жужелки» против их «хуммелей» – говно.
– Не пиздели бы вы так громко, – прошептал Сидоров в бешенстве.
– Господи, Сидоров, – сказал Борухов, – да теперь уже пизди – не пизди… Ну, давайте смотреть. Боженька, подсоби нам, бедным.
В аптечке, среди вполне ожиданных, но сладостных вещей (Сидоров увидел восемь таблеток траназепама в блестящей конвалюте и жадно вздохнул) были они – два пузырька по 1,0 и маленький шприц. Борухов взял пузырьки в ладонь и сжал, и их стало не видно. Потом разжал ладонь, и их стало видно опять.
– Интересно, почему не одним пузырьком, – сказал Сидоров.
– Небось чтобы если один разобьется, второй был, – сказал Борухов со сложной интонацией. – Заботятся.
– А рассказывали про зуб с цианистым калием, – слабым голосом сказал Сидоров.
– Оно только у высших, наверное, – хмыкнул Борухов и опять сделал так, что пузырьки исчезли.
– Два по кубику – это фактически кому-то курс в вашем детском проколоть. Слабовато, но можно проколоть кому-нибудь. Весом до тридцати килограммов. Свияжской, например… Десять по ноль два…
– Пиздите, пиздите, пиздите, – раздраженно сказал Борухов, сдирая с себя омерзительное теперь пальто и кривой ногой вбивая его в слизкую грязь. – Стойте тихо и делайте вид, что со мной вместе копаетесь в этой хуйне, потому что из окон смотрят. Черт его знает, эта жуткая баба Райсс в курсе, что тут есть, или не в курсе; она в курсе каких-то диких вещей. Я позвал вас, потому что вы жалкий, Сидоров, и мне вас жалко. Слушайте же: один мне, один вам. Шприц тоже мне, он красивый. Вы меня поняли, Сидоров? Они будут тут через пять-шесть дней, не позже.
– Нас эвакуируют, эвакуируют, – сказал Сидоров. – Это немыслимо. Сталин знает, что они там творят. Будет приказ нас эвакуировать. И вообще, что вы несете! Они никогда, никогда тут не будут. В Москве! – Сидоров задохнулся и сдавленно сказал: – Вы предатель. Это… Это предательство Родины!
Борухов посмотрел на него внимательно и вдруг погладил по спине, как котенка.
– В вену только не пытайтесь попасть, порвете дрожащими руками, – сказал он. – Колите в бедро, здесь достаточно. Вы меня слышите, Зальцман?
Тогда Сидоров сказал, тяжело дыша, отступая назад к мертвому немцу и взмахивая руками в отсыревшем халате:
– Вы… Я старший медбрат. Мы не просто… Мы теперь госпиталь. Мы еще и военный госпиталь теперь! У нас сто восемьдесят человек! Три отделения плюс госпиталь! У нас детское острое! Я старший медбрат больницы. Это предательство Родины! И у меня есть пистолет… У меня есть пистолет.
2. Вы всё видите
Некоторое время Потоцкий стоял очень тихо и смотрел, как Мухановский управляется с кашей. С кашей Мухановский управлялся хорошо, ровненько: подхватывал ее ближним к себе углом саперной лопатки, аккуратно нес в рот, заглатывал, не ронял ни капли, даром что каша сегодня была еще жиже обычного, и Потоцкий все думал, сколько же пользы ему теперь будет от Мухановского, сколько пользы, а еще думал – страшная она, эта лопатка, осторожно надо. Впрочем, Мухановский был слаб; Потоцкий, человек простой, «придворный», как любила пошутить сестра-хозяйка Малышка, недаром двадцать три года был при заведении, много чего понимал; лопатки можно было не бояться. Если и горел когда в Мухановском боевой огонь, то, ясное дело, давно прогорел, и привезли его с другими контуженными эвакопоездом уже тихого; в палате он терпел, а в огород приходил тайком плакать, и если раньше Потоцкий думал, что от боли в заживающей руке, то теперь – что от стыда.
Столовая гудела и звякала; кто-то плакал, кто-то еще плакал с ним за компанию, утро шло своим чередом, немолодая сестра Сутеева, большеногая и большерукая, как краб, за соседним столом оперативно кормила кашей сразу нескольких малышат из детского острого (впрочем, неострого сейчас и не было: всех тем самым приказом распустили по домам, кого могли, и на свободные койки с июня поступал страшный фронтовой контингент, и что бы они делали без него, Потоцкого, и без его золотых рук?). Потоцкий засмотрелся на Сутееву, на ловкость, с которой она орудовала кусочком серого хлеба у медленно ворочающихся или, наоборот, слишком говорливых ртов, – и чуть Мухановского не упустил: тот успел встать и, держа все еще припухшую руку с красноватым запястьем нежно, как младенца, стал потихоньку лавировать между столиков. Тогда Потоцкий тихо пошел за ним в коридор, покрытый корявым линолеумом, пристроился слева и стал внимательно смотреть Мухановскому под ноги. Мухановский неприязненно вскинул на завхоза близорукие глаза, и тогда Потоцкий сказал тихо и доверительно: